Страница 5 из 17
Фёдор, отвергнутый и униженный, исподлобья смотрел на них. Он ненавидел Савельева и завидовал Савельеву. Никогда ему, Федьке Завьялову, не сподобиться так чинно держать свою фигуру, так безошибочно «дрыгать» под музыку ногами; никогда так не потянется к нему Ольга: он и ростом на полголовы ниже Савельева, и в плечах у́же, – никогда она с ним не будет так трепетлива, так хороша! Острее всего он видел, как грудь Ольги теснилась с грудью Савельева, как рука Савельева стиснула её поясницу. И под звуки этого проклятого вальса, вместе с предательски отдаляющейся Ольгой что-то уплывало из-под ног, словно бы в огромной земной тверди сместилась ось и началось непоправимое круговращенье.
Все глазели на танцующую пару зачарованно: статный танцор, у которого большие белые руки с белыми ногтями, держит крепко и мягко подругу за талию, иногда кажется, без натуги отрывает её от земли и несёт кружа, и они оба самоупоённо плывут по волнам танца, едва успевая перевести дух.
Напоследок взревев голосами, гармонь смолкла. Несколько девок восхищённо захлопали в ладоши. У Ольги вмиг разалелись щёки, глаза лучились от счастья, и казалось, ей хочется раскланяться публике, как польщённой артистке. Савельев всё ещё держал её за руку и улыбался.
Сумерки тем часом густели, оболакивали округу туманистой мглой, мутили очертания. Максим после передышки опять врезал русскую плясовую: «Прощальная!»
Улучив момент, когда Колька Дронов подхалимно затянет Савельева в разговор о заботах комсомольской ячейки, Фёдор подошёл к Ольге. Тихо, заискивающе спросил:
– Ты счас куда идешь-то?
– Не твоего ума дело.
– С этим выхухлем, что ли?
– Когда ты к Дашке бегал, моего мненья не спрашивал! – отвернулась от него Ольга.
Фёдор смотрел на ровный витой жгут её косы, спадающий между лопаток, на легкие пряди волос над белой шеей, на её отчужденные плечи. Он неистово рвался к ней сейчас и мучительно негодовал на неё, такую глухую и очужелую. Дарья-то права: огулять её надо! Тогда кочевряжиться не станет. Дарья – баба учёная… Огулять! Хитростью добиться! Силой сломить! Любой ценой!
Но как ни настропалял себя Фёдор, даже смелости и уловки, чтобы взять Ольгу за локоть и снова заговорить, подольститься, у него не нашлось.
Вскоре с вечёрки все разошлись. Фёдор ни к кому в попутчики не примкнул, остался один на гуляночной пустоши.
От заката теплились тускло-оранжевые прожилки в надгоризонтной хмари. Небо над Раменским полонила высокая гигантская туча, распростершись с севера, не давала вылущиться из глубины первым звёздам; а ниже, под пологом тучи, плыли под напором неощутимого на земле ветра, будто седенький дым, лёгкие облачка. Со стороны дороги, ведущей через поскотину в соседнюю деревню, нежно и тонко доносилась тягучая девичья песня. Из ближней рощицы слышалось, как выщелкивает соловей – то зальется в сладкозвучной трели, то нежданно умолкнет, словно старается послушать эхо своего голоса. Где-то на краю села громко и резко скрипнула в тишине калитка.
Фёдор сидел на скамейке, вспоминал, как свалился на виду у всех и был осмеян, в ушах звучал вальс, – ненавистный, в котором в сцепке с Савельевым шалела от радости Ольга… «Вы теперь комсомолец», – передразнил Фёдор, припомнив предупредительную реплику Савельева. Так ведь Ольга и уговорила! Вступай да вступай! Чего от других отстаёшь? Книжки подсовывала, устав заставляла зубрить. Ей же угодить хотел! Фёдор сплюнул, выругался. «К Дарье пойду! К ней! Она не такая – завсегда примет». Он представил, как ненасытно продолжит мучить Дарью своими ласками, мучить назло Ольге, назло самому себе.
Он не отправился через село напрямки, решил добираться окольным путём, чтобы избежать поздних встреч вблизи Дарьиного дома, от которых липуче стелется людская молва и досягает Ольги. Шёл, глубоко сунув руки в карманы брюк, спотыкаясь о дорожные кочки. Как пьяный.
«Не надо бы к Дарье-то. Глядишь, и Ольга бы хвостом не крутила, если с Дарьей порвать. Ну? Куда теперь?» Он остановился у развилки. Здесь к дороге выбиралась из оврага тропинка. К Дарье – дальше, по околичной дороге, а домой – по тропинке, через овраг. Он почему-то вспомнил ворона, который сидел на телеграфном столбе против Дарьиного тына, мысленно кышкнул на него: «У-у, вражина!» – и свернул на тропинку.
IV
К вероисповеданию Фёдор был безучастен: ни поясным, ни земным поклоном киота не удостаивал, персты в молебную щепоть не складывал, в церковь ступал по крайней необходимости – на отпевание усопших родственников. Танька же, напротив, росла богомольна и веропослушна, от покойной бабушки Анны, отцовой матери, унаследовала истинную преданность и почитание Пресвятой Троицы. Елизавета Андреевна по вечерам зажигала лампадку в красном углу и шептала молитвословные заклинания, соблюдала посты и любила праздничные церковные службы; Егор Николаевич, пусть и не слишком строго придерживался православных канонов, однако неизменно после всякой еды и перед любою работой троекратно осенял себя крестным знамением, а на Рождество шёл к заутрене. Семья Завьяловых, словом, богоугодна, лишь Фёдор вере Господней не подчиним, бочком стоял пред святыми иконными ликами. Его за это не корили, сожалели только, что к семейной традиции он не приник.
Фёдор не лез в себя, не доискивался, почему так случилось, кто поселил в нём религиозное равнодушие, просто всё это оставлял за пределом своих желаний и потребностей. Но и против веры ничего худого, никакой каверзы не имел, равно уважителен и к атеисту, и к схимнику. Верят люди в Бога, не верят – их кровное, неотъёмное право. Высится крест над церковным куполом – так, верно, и надо. Треплется на ветру безбожный красный флаг над сельсоветом – и так, значит, надо. Но что есть в природе, в мире, во всём устройстве жизни человеческой некая загадочная – и божественная, и дьявольская – сила, которая то убережёт от чреватого соблазна и омута, то обратит судьбу в паутинку: прикоснулся к ней – и нет её, скомкалась, – с этим соглашался и чудодействие признавал.
И уж наверняка не божественная, а дьявольская указка уводила его в этот вечер от безотказной полюбовницы Дарьи.
Он спустился в тёмную сыростную прохладу оврага, между кустами молодых лопухов и крапивы пошёл на чернеющие впереди углы крыш, беспросветные лохмы деревьев. В какой-то момент вздрогнул от неожиданности, пошатнулся и остолбенел. Привидением мелькнуло светлое знакомое пальто. Он заметил его наверху, на краю оврага, там, где шла безоконная длинная стена сарая, возле которой лежали старые брёвна. Днём на этих брёвнах, на припёке, посиживали пацанята, плевались из папоротниковых трубок, лупили из рогаток по воробьям. Вечером здесь всегда было безлюдно, укромно; в позднюю пору оврагом ходил исключительный житель. Савельев и Ольга, должно быть, на то и полагались.
Не так много минуло времени с той поры, когда Фёдор впервые поцеловал Ольгу – не мимоходным, чмокающим поцелуем, а полноценным, безудержным. Потом он с весёлой гордостью вспоминал первозданный вкус её губ, застенчивую неумелость её объятий. Она целовалась тогда ещё безответно, жестковато, не по-Дарьиному: задыхалась от поцелуев, сильно зажмуривала глаза и всего пугалась – сторонней подглядки, чуждого шороха, собственной дозволенности. Со временем Фёдор добился от неё потачек, растормошил опасливую девственную страстность и уже обнимал Ольгу расслабленную, с мягкой услужливостью приопухших горячих губ; гладил её по груди, по бёдрам, хотя порой, спохватясь, она делала ему наивно-взыскательный выговор за подобные вольности. Теперь её, предательски сговорчивую, жал Савельев – без долгих ухаживаний доступился к ней.
Глаза у Фёдора, как у кошки, и в потёмках стали зрячими. Да и обострённое чутьё угадывало, что происходит на краю оврага. Ольга стоит в наброшенном на плечи савельевском пальто (чтоб не зябла), а Савельев запустил в распахнутые полы руки, обнимает её, липнет к её лицу ртом. Временами они о чём-то шушукаются, посмеиваются, а затем опять умолкают, фигуры сливаются, полы пальто, под которыми шарят по Ольгиному телу савельевские руки, вздрагивают.