Страница 2 из 17
С дедом Федька супротивничал недолго, против его наставлений не бунтился, но что-то, в камень очерствелое по отношению к отцу, в себя положил. После этого уже не клеилось меж ними, хотя не бывало и стычек с отцовским рукоприкладством. Ежели не сойдутся в чём-то, – только занозисто, исподлобья поглядят друг на дружку и, промолчав, разойдутся с невыразимой досадой.
Елизавета Андреевна год от году утрачивала надежду, что возобладает в них разумная единокровная тяга к сближению, что поладят они бесповоротно, и надумала родить ещё одного ребёнка, «поскрёбыша», будучи по-женски не вполне здоровой и в летах для того несколько запоздалых.
Отец и сын и теперь поглядывали друг на друга коротко и чаще всего утайкой. Они и в эти минуты, встретившись в сенях, избегали прямого взгляда и полновесного разговора.
– Я к товарищу пойду, к Максиму, – неловко сказал Фёдор, чтобы хоть что-то сказать, не в молчании разминуться с отцом. – Там, в курятнике…Танька сказывала. Так я потом, завтра.
– Не горит, – согласился отец.
Свету в сенях скудновато: из оконца над выходной дверью, но Фёдор обострённо различал отца. Худое, с узкими скулами лицо, подпалённое новым загаром, обвислые серые усы и щетина на щеках; на лбу вдоль морщин заметен кольцевой намятый след от фуражки. Светлая рубаха на груди отемнело-сырая: видать, отец пил из ведра у колодца и облился невзначай. Сапоги с прилипшими опилками и стружечной трухой в дорожной пыли. Движения у отца замедленные, сугорбленная усталость в походке, изнурённый наклон головы. «Намудохался батя», – подумал Фёдор и застыдился своей гуляночной начищенности и духа одеколона. Поспешил уйти из сеней, кончить встречу.
Но всё же, прежде чем выйти на крыльцо, обернулся, – ещё раз взглянул на отца: что-то изнутри колыхнуло Фёдора, какой-то таинственный скорбный позыв задержал. В тот самый момент и Егор Николаевич оборотился к сыну и, казалось, хотел что-то сказать, в чём-то предупредить или что-то от него услышать. Этот выжидательный, немного растерянный и податливый взгляд отца, его мокрую на переду рубаху, сапоги в пыли и опилках и руку, нащупывающую на двери скобку, Фёдор втиснет в память навсегда.
II
Выйдя за калитку, Фёдор остановился посреди улицы. Поверх крыш домов посмотрел на синюю луковку церковного купола, на крест, сияющий в закатном огне солнца.
«С другим завлекается… – ядовитое сообщение Таньки засело в мозгу, точно пчелиное жало. – Опять, значит, приехал. Видать, соскучился… В пальте, в галстуке форсит…»
Церковная колокольня зияла пустым поруганным оком. Несколько лет назад колокол сволокли на толстых канатах с законного места, увезли на переплавку для пользы новой обезбоженной власти; покушались и на весь храм Господень, даже рассчитали, сколько уйдет взрывчатки, чтоб обратить его в руины, но отступились – оставив единственный приход на большую округу. Без долгой ремонтной подправки худилась, темнела ржавыми плешинами церковная крыша; облезла местами синяя обшивка купола; кое-где пообсыпалась белая, некогда нарядная штукатурка; откололись лепные столбики оконных наличников, обнажив бурую кирпичную кладку. Но всё же храм, капитально поставленный богомольными предками, ещё знатно стоял посреди села, как древний бастион неискоренимого Православия, возвышая над купольной сферой свое знамение – крест с ажурными завитками.
В центре же села, фасадом к церковным воротам, через небольшую площадь, утвердился свежерубленный двухэтажный домина под железной, суриком окрашенной кровлей – сельсовет и правление колхоза, – местная полномочная цитадель. На коньке, на долгом толстом шесте закреплено большое кумачовое полотнище. Сейчас, в безветрии, флаг смотрелся вытянутым красным чулком, и казалось, величавый златозарный крест слегка насмехается над его тряпочной фактурой, хотя тот и олицетворяет немилосердную власть. Но когда поднимался ветер, особенно пред грозою, когда трепетало поле и пошатывался лес, когда оперенье деревьев шумело и задиралось матовой изнаночной стороной, словно на бабе платье, тогда полотно на длинном флагштоке привольно расправляло кумачовое пролетарское тело, хлестало направо-налево воздух, рвалось вперёд, распарывало собой встречь летящее небо и будто бы затмевало пасмурный допотопный крест…
По дороге, между церковью и сельсоветом, идти бы сейчас Фёдору на вечёрку, но он постоял в раздумье и отвернулся и от флага, и от креста. «Городской-то гость зачастил. Ох, зачастил!» – мстительно подумал Фёдор, обжигаясь внутри себя обо что-то калёное, горячее огня. И быстро зашагал по улице на сельскую окраину.
Нынешний май уже разукрасила сирень. Наравне с плодоносящими сёстрами – рябиной да черёмухой, сирень в Раменском в необходимом почётном присутствии. Почти у каждого дома – тонкостволое невысокое деревце, на котором закудрявились, распушились средь ярко-зеленой листвы молочно-фиолетовые гроздья. Изобилье сирени в Раменском! Но только в одном палисаднике росла сирень белая, – редкая для здешних мест. Словно кипень, вздулась она искристой белизной, по зелёному тону ветвей пустила кудри из бесчисленных благоуханных соцветий. Эта сирень росла у дома Ольги.
«А я, стало быть, для неё неподходящий? Ухажёр не гожий!» – словами Таньки распалял себя Фёдор. Но на сестру за её необдумное злоязычие обиды нету. Да и при чем тут она? Обидой прижгла другая; и лилейный цвет сирени на улице бросался в глаза своей манливой, беспокойной красой.
Резко – будто за рукав сбоку потащили – Фёдор свернул на тропку, утекающую в овраг. По оврагу он скрытно пересёк часть села и выбрался на околицу, на комковатую дорогу вблизи поля с поднявшейся озимой рожью. Хоронясь за придорожными кустами, стал возвращаться в сторону своей же улицы. Этот крюк он совершил, чтобы обогнуть дом с белой сиренью и не повстречать случаем мать, которая ушла к знахарке, бабке Авдотье, в этот же конец села.
Фёдор перемахнул через жерди невысокого тына и по малиннику, пригибая голову, пошёл на задворок Дарьиного дома. Озирался. Никто вроде бы его маневр не заметил. Ну и хорошо – лишний раз языками не почешут. Покосившись на топор, бесхозно брошенный в траву, возле расщепленной, но так и не расколотой березовой чурки, Фёдор осторожно, через неуклюжие рассохшиеся двери, пробрался в хлев. «Тихо ты!» – шугнул он козлуху, которая заблеяла, почуяв человека, и прошёл дальше – в захламлённые, тесные сени. Прислонившись к дверям в лохмотьях ватинной обивки, он прислушался. Внутри – безголосо. Чужих, значит, нет. Рванул дверь – вошёл в избу.
– Ой! – вскрикнула Дарья, полусогнутая над ступой. – Некошной тебя подери! Напугал-то как… По-человечески зайти не можешь? Вежливы-то люди стуком предупреждают.
Она разогнула спину, повернулась всем передом к Фёдору. В белой косынке, зеленоглазая, с полными губами; грудь часто вздымается от неровного, вспуганного дыхания; в грязных руках – сечка: видать, готовила кормёжку для борова.
Фёдор мимо ушей пропустил Дарьин упрек, широко, нетерпеливо шагнул к ней. Возбуждаясь солоноватым запахом её пота, травяным ароматом волос и вкусным дыханием из полуоткрытых губ, крепко обнял Дарью.
– Я к тебе пришёл, – горячо проговорил он.
– Вижу, что пришёл, – усмехнулась она, отстраняя его от себя локтями. – Фартук у меня грязен и руки не мыты – нарядку-то извожу. Ты нынче по-вечёрошному собрался. Как жених.
Но Фёдор не отступил. Нарочито демонстрируя, что пренебрегает своей нарядкой и попачкает её без сожаления, сильнее обхватил Дарью.
– Переломишь, леший! – крикнула она. – Очумел наготово. Катька вон сидит. До ночи потерпеть не можешь?
– Катька всё равно ничего не понимает.
– Зато я понимаю! Пускай неразумная, а дочь.
На низкой кровати, на пестравом лоскутном одеяле, в ситцевом платье в горошек, сидела юродивая девочка, с большой лысой головой, с короткими, худыми, как спички, ногами. Она тормошила деревянную куклу с рисованным лицом и приклеенными волосами из мочала. Целыми днями эта малая устраивала трясучку бесчувственной деревянной подруге, хотела разбудить её, и радостно гикала, когда её пробуждала… Ресниц и бровей на лице Катьки почти не было, глаза прозрачные, голубые-голубые и потусторонние, с вечным застывшим в них удивлением; губы младенчески розовы и слюнявы.