Страница 11 из 13
Отстав от своей группы, – наш класс, рассыпавшийся при первой же возможности, послали убирать лом в районе недостроенного бассейна, – я уныло брела поодаль, завидуя этому единству. Скрежет и стук железа, смешиваясь со звонким детским гомоном, наполнял округу, подобно силе и аромату недавно распустившихся почек. И от этого грустное чувство отделенности от всех, стало острым, как никогда.
Но в то же время изнутри, словно толкнувшись в незримо приоткрывшуюся щель, распускались потихонечку клейкими листиками другие чувства – оторвались от грусти, как голуби, и, курлыча, обозревали с высоты весь этот бурлящий, шумящий простор с разливающимся колокольчиками звонким детским смехом.
Все вокруг струилось, смешиваясь с белым пухом, то ли падающим с небес, то ли поднимающимся в воздух с земли. И телу до дрожи захотелось в это дивное струение.
И руки ринулись в работу!
…Когда в конце недели на общешкольной пионерской линейке объявили, что наш класс занял почетное третье место, никто из моих одноклассников, кричавших до одури «Ура!», даже и не подумал о том, что третья по величине куча лома, в которой были газовые плиты, мотор и автомобильная дверца, куча, над которой вился флажок с надписью «3 А», была собрана почти исключительно мной. Каждый день после уроков я добавляла в нее что-нибудь новое, незаметно пробираясь в школьный двор через дыру в сетке ограды.
Правда, иногда я перекладывала по мелочам в нашу кучу и кое-что из соседних куч, хоть это и не приносило удовольствия. Так поступали все, и я на первых порах в отстающих не значилась.
Ну а потом – тогда же, в конце третьего класса, – наступил самый великий день в моей жизни: мне надоело быть плохой.
Я лениво гоняла у себя во дворе футбольный мяч. А потом пнула консервную банку.
Банку обнюхала незнакомая собака, и я пнула собаку.
К собаке же подбрел, чтобы утешить ее, какой-то малыш, специально вылезший для этого из песочницы, и я, воспользовавшись моментом, разрушила все его песочные домики.
Было все как всегда.
Но малыш заплакал.
Не кинул в меня пригоршню песка, как это делали другие, не бросился жаловаться маме и даже не назвал меня дурой.
Вернувшись к своим разрушенным домикам из желтого песка, он просто присел на край бордюра и, тяжело вздохнув, как старичок, о чем-то грустно и глубоко призадумался. И заплакал.
И я вдруг растерянно выронила из себя – себя…
Да-да, это звучит странно, но до сей минуты я была как не в себе. Меня не было с собой!
Был кто-то, кто шел со всеми вместе или врозь, – шел по привычке.
Был кто-то, кто одевался, завтракал, ходил, говорил, играл, смеялся, шалил, а я, пригорюнившись, как тот малыш, грустным воробышком внутри этого кого-то, роняла беззвучные слезы.
Когда этот кто-то замечал ребенка внутри меня, он терялся, и все смешивалось в Датском королевстве.
Так, например, за полгода до этого мы играли на площадке со смуглой черноглазой Алиной, дочкой домоуправа дяди Саши, и я, поглядев на легкий, подобно тополиному, темный пух на ее оголенных руках, сравнила ее со Снежным человеком, о котором писали и судачили повсюду. Алина, неожиданно расплакавшись, бросилась в подъезд. Кинувшись за ней, я бесполезно кричала ей вслед – что было только хуже, конечно, – что не имела ввиду ничего плохого, что я, напротив, уважаю Снежного человека, каким бы он ни был… В общем, тогда я тоже ощутила встречу этих двух существ внутри – внутри меня и внутри Алины, – когда они на миг пересеклись полными слез глазами и незримо соединились в нежном объятии, пока наши тела и умы, растерявшись, смешавшись, творили совершенно обратное.
Этот ребенок внутри заявлял о себе и раньше – в редкие минуты задумчивости без мыслей, когда в бурливом моем поведении словно образовывалась щель и кто-то, глотая слезы, проглядывал изнутри наружу. Но внешняя жизнь набегала снова, и ее волны смывали из памяти то, о чем я и подумать не успевала…
Глядя на присевшего на край песочницы мальчика, который смотрел невидящим взором куда-то мимо своего разрушенного песочного царства, я внезапно вспомнила крыльцо моих бабушки и дедушки, живших в Запорожье, куда мы с мамой ездили почти каждое лето. И белый плетеный стульчик на этом крыльце. И себя на этом стульчике, тихо глядящую в небо, куда поднимался, струясь в воздухе, с которым был одним целым, на одной ноте жужжащий жук с глянцевой спинкой, а на спинке этой отражалось белое, полное живительной влаги солнце, имевшее одновременно и качества луны.
Жук плавно огибал ветви растущей на его пути высокой старой яблони с золотисто-белыми яблочками, которые называли в доме пепенками.
Тихо летела вместе с ним с земли, оторвавшись, как бабочка от цветка, моя душа…
Привстав со стульчика, вдохновенно летела я – всем телом, словно была струями сгущенного солнечно-лунного воздуха.
Но вот на крыльцо вышел дедушка, постоял, спросил что-то не значащее, иронично-снисходительное, но и ласковое вместе с тем и, не дождавшись ответа, отправился в сад.
Сбросив – вместе с оцепенением – себя другую, как так и не добравшегося до неба жука, я бросилась за ним вдогонку.
Был и еще один день – он остался в моей памяти, как петушиный апокалипсис.
Я играла в саду в генерала, представляя головки садовых маков и еще каких-то цветов своими солдатами. Прохаживаясь по вымощенной булыжником дорожке и потрясая деревянным мечом, я выкрикивала вместо команд разный вздор, над которым сама же неудержимо хохотала.
Желая отвлечь меня от столь бестолковой, но живо исполняемой мною в лицах игры, дедушка спросил, не хочу ли я поглядеть на петуха.
Петух жил вместе с курами за виноградным плетнем с калиткой, которая всегда была на замке, – в той части сада, куда меня не пускали, опасаясь, что на меня обрушится балка или стена заброшенного дома, когда я в него залезу, несмотря на запрет. В этом доме с глинобитными стенами моя мама с сестрами и братом провели первую часть детства, пока дедушка не построил второй – их теперешний, – просторный кирпичный дом.
Ну как я могла не хотеть?
Бросив войско, генерал вбежал через отпертую калитку в запретные владения и сразу увидел стоящего – тоже генералом, в парадном белом мундире, – на черной от дождей и старости доске петуха. Точнее, уже не стоящего, а летящего со всех ног мне навстречу с грозно растопыренными крыльями и вытянутой головой с землисто-желтым клювом.
И пришлый генерал обратился в бегство.
Но хозяин этой части двора – белый генерал – догнал его и, вспрыгнув на спину, пребольно вцепился в нее когтями, да еще постучал по ней, прежде чем спрыгнуть и сердито удалиться, крепким, как железо, клювом.
Вдали он сердито прокукарекал.
Вторя ему, всполошились, беспокойно закудахтали куры.
А я, вбежав в дом, немедленно рассказала все в лицах, захлебываясь от восторга и возмущения, бабушке, и та, обычно не обращавшая на мои забавы внимания, с упреком сказала дедушке – она его всегда в чем-то упрекала: «Ну вот, видишь, до чего дело уже дошло. Говорила я тебе: пора менять петуха. И стар уже, и характер у него испорченный».
Дедушка же, лукаво всмотревшись мне в лицо, только подмигнул.
И в тот же день дело было сделано.
Пока дядя учил меня у главной калитки метать в забор ножи, дедушка, взяв топор, исчез в старой части сада.
Вдруг залаял, выскочив из будки, наш пес Пират.
Рванувшись раз-другой на цепи, он протяжно завыл.
Одновременно метнулся к себе через забор соседский кот, затрещали сороки в кроне яблони, взметнулись и рассыпались в разные стороны, как осколки, голуби, подбиравшие до того под крыльцом крошки.
– Батюшки!.. Неужели апокалипсис? – удивленно произнесла вышедшая из дому бабушка.
Тут подошел дедушка и молча передал ей прямо в руки тушку обезглавленного петуха.
…А вечером вся семья собралась за столом перед казаном с тушеной курятиной и сковородой с нравящейся мне жареной кровью. Все были оживлены и словоохотливы.