Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 6



A

«Кое-что из написанного» итальянского писателя и искусствоведа Эмануэле Треви (род. 1964) — роман о легендарном поэте, прозаике и режиссере Пьере Паоло Пазолини (1922–1975), литературное наследие которого — «не совсем текст, понимаемый как объект, который рано или поздно должен отделиться от своего автора. Это скорее тень, след, температурный график, подвешенный к спинке больничной койки. В графике не было бы смысла без того, кто мечется под простынями». Через прочтение «Нефти», неоконченного романа П. П. П., Треви пытается раскрыть тайну творчества и жизни художника, как одного из идеальных и последних представителей эпохи модерна.

Эмануэле Треви

Кое-что из написанного

«…будто молния»

Материалы

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18



19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

Эмануэле Треви

моему отцу

Кое-что из написанного

(Роман)

Это роман, но он написан не так, как написаны настоящие романы. Таким языком обычно пишут эссе, газетные статьи, рецензии, частные письма и даже стихи.

Пьер Паоло Пазолини. Нефть

(письмо к Альберто Моравиа)

Ибо из-за этого моя проза зачастую страдала недостатком освещения; ток подавался, но, ограничивая себя техникой той конкретной формы, в которой я работал, я не использовал всего, что знал о письме, — всего, чему научился на сценариях, пьесах, репортаже, поэзии, рассказах, новеллах, на романе. Писатель должен пользоваться всеми своими умениями, располагать всеми красками на одной палитре, чтобы смешивать их (а в нужный момент и накладывать одновременно). Но как?

Трумен Капоте. Музыка для хамелеонов

(Перевод В. Голышева)

Среди великого множества людей, работавших на Лауру Бетти в римском Фонде Пьера Паоло Пазолини, у каждого имелся собственный пестрый набор более или менее тягостных воспоминаний. Будучи одним из этих людей, я могу похвастать хотя бы тем, что продержался там дольше обычного. Не то чтобы меня обошли стороной ежедневные эксцентричные придирки, с которыми Чокнутая (так я вскоре начал звать ее про себя) считала своим долгом цепляться к подчиненным. Наоборот, я раз и навсегда стал ей настолько мерзок (более подходящего слова не подберу), что затрагивал сразу все струны ее изощренного садизма: от неистощимой способности выдумывать унизительные прозвища, до самых настоящих угроз физической расправы. Переступая порог Фонда, который располагался в массивном угрюмом палаццо на углу площади Кавура неподалеку от рва, опоясавшего замок Святого Ангела, я почти кожей чувствовал на себе эту животную враждебность и неуправляемую злобу. Лаура метала их сквозь линзы больших квадратных солнечных очков, точно зигзагообразные молнии из комиксов. За ними тут же следовали формулы приветствия: «Приветик, потаскушка, до тебя наконец дошло, что настало времечко ПОДСТАВИТЬ ЗАДНИЦУ? Или ты решила еще поотлынивать?! Только не делай из меня дурочку, слащавая куколка: такая, как ты, здесь не проканает, тут нужна посмазливее». И только смешок, вырывавшийся словно из подземелья и звучавший еще страшнее благодаря неописуемому звуковому контрапункту, в котором сливались рев слона и плач ребенка, подавлял первый выплеск любезностей. В редких случаях лавина колкостей, накрывавшая незадачливых посетителей, сводилась к отдельным понятиям из области здравого смысла. Хотя главным правилом Чокнутой было отрицание здравого смысла во всех его проявлениях. Не было такого человеческого органа, который не становился бы в ее руках грозным оружием. И язык не составлял исключения. Ее тирады вращались вокруг оси вызывающего эпитета, который она смаковала с особым чувством и склоняла на разные лады, как будто там, в самой этой уничижительной формулировке, и крылась суть дела. По отношению к мужчинам эпитет был всегда женским. Даже тем, кому она благоволила, приходилось подвергаться этой символической кастрации. Альберто Моравиа, например, а к нему она была очень привязана, в какой-то момент стал «бабушкой», и с этим уже ничего нельзя было поделать[1]. После очередного унизительного прозвища ее речь была чистой воды импровизацией, мрачной темницей в духе Пиранези, полной неприязни и презрения, попиравшей грамматику и синтаксис. «Потаскушка» с самых первых дней была синтезом и безупречной формулой того, что я ей внушал. Бойкие прилагательные неслись за существительным, как гончие по следам лисицы. Куколка была и слащавой, и пустой, и лживой, и фашистской. Мало того — иезуиткой и убийцей. А еще гордячкой. Что до меня, то мне не стукнуло и тридцати, но я уже обшарил, точно узник Эдгара Аллана По, все закоулки своего характера, бродя вдоль влажных темных стен, как и полагается в любом подполье. Тот факт, что Чокнутая была в чем-то права, я и сам с легкостью признавал. Ее бесило мое желание потакать ей, показное отсутствие агрессивности и, наконец, равнодушие, которое всегда было моей единственной защитой от жизненных невзгод. Не было никаких сомнений в том, каких именно грешников охотно взялось бы терзать вечными муками ада это новоявленное дантово чудище, окруженное дымом сигарет, тлеющих в несоразмерно большой пепельнице, и увенчанное копной волос ужасного красновато-апельсинового цвета; волосы были собраны в пучок, и когда чудище трясло им, он навевал образ китового фонтана или нервического хохолка ананаса. Лаура ненавидела лицемеров, и все, кто не могли самовыразиться, представлялись ей фальшивыми; они были обречены скрываться под своими картонными масками. Собственно, эта черта мне в ней и нравилась, даже когда она отзывалась в тебе самом. Казалось, в тайниках ее враждебности скрыто некое лекарство, спасительное назидание. Вот почему с первых недель посещения Фонда, быстро испытав на себе разнообразные всплески ее настроения, от самых слабых, до самых неистовых, я заключил, что время, проведенное под сенью этого психического Чернобыля, крайне полезно. Что именно это было — наказание, избранное мною самим во искупление какого-то тяжкого греха, или духовное упражнение, отмеченное печатью сурового мазохизма? В определенный момент сомнения рассеялись: Чокнутая уволит меня, как уволила десятки других людей (иногда отношения с сотрудниками длились у нее считанные часы). Но сам я, насколько это было в моей власти, никоим образом не поспособствую своему уходу. В мои не столь обременительные служебные обязанности входил поиск всех интервью Пазолини — от первых, времен судебного процесса над романом «Шпана», до самого известного интервью, данного Фурио Коломбо за несколько часов до смерти[2]. Собрав весь материал, я должен был подготовить его к изданию. Ничего сверхъестественного, кроме самой работы. Лаура была очень щедра по части финансов. Ей нравилось выдавать чеки, подмахивая их со свойственным ей драматизмом. Она превращала каждый гонорар в незаслуженный дар, в кражу за счет ее великодушия, в очевидное и неоспоримое подтверждение своего величия. Будь ее воля, она высекала бы эти чеки в граните. Лаура весьма умело отыскивала всевозможные государственные каналы финансирования для поддержки работы Фонда и оплаты небольшого штата сотрудников: опытного архивариуса Джузеппе Иафрате, терпеливого и отрешенного, как тибетский монах, и пары девчонок, которых она свежевала заживо, однако, они, сами того не сознавая, души в ней не чаяли. Вот и меня рано или поздно уволили бы без уведомления, это было как дважды два. Все упиралось в то, что Лаура составила свое представление о будущей книге интервью Пазолини. Это были сумасбродные, недоступные для понимания мысли, которыми она часами терзала меня. Кроме того, они были лишены всякой практичности. «Послушай, куколка, эти интервью Пьер Паоло ОБЖИГАЮТ, тебе ясно? Ты их читал. Ты сам это понимаешь. Они об-жи-га-ют. Так и в этой книге все слова должны ЛЕТАТЬ; ты понимаешь, что такое летающая форма? Ты должен заставить их летать, летать, летать!» На что я отвечал: да, Лаура, полностью с тобой согласен, я тоже хочу, чтобы они летали. Наподобие воздушных змеев. Я хотел опубликовать эти интервью так, как они того заслуживают, но понятия не имел, каким образом они будут летать. Я шел по единственному возможному для себя пути. После выхода книги, думал я, разразится катастрофа. Так и случилось. Тем временем, отыскав все интервью, я расположил их в хронологическом порядке, аккуратно исправил газетные погрешности и опечатки, какие-то интервью перевел с французского или английского и снабдил их подробным комментарием. Под конец я написал вступительную статью, в которой попытался объяснить, что Пазолини, более, чем любой другой художник его времени, считал интервью литературным жанром, причем отнюдь не малым и не эпизодическим. Дойдя до этого места, я уже не мог оттягивать час расплаты. Во время последнего собрания в кабинете Лауры остро заточенный резак ее красноречия пролетал в нескольких миллиметрах от моей шейной вены. Череда издевок сплеталась в кружева словесной эквилибристики, достойной пера Рабле. Я понял, насколько точным и буквальным бывает выражение «кипеть от злости». Я боялся, что с минуты на минуту ее хватит апоплексический удар, вину за который возложат на меня. Несчастная папка с моей работой оказалась не без обычной мелодраматической помпы в мусорной корзине. Угроза становилась нешуточной, но я не думал, что Чокнутая способна убить или ранить меня — ее безумие было иного рода. Упрямо пытаясь довести до конца свою работу наилучшим, с моей точки зрения, образом, я предусмотрел все, кроме того, что она прибегнет к холодному оружию. С того времени, как я начал посещать Фонд, прошло несколько месяцев, если не год с небольшим. Работал я медленно, к тому же, у меня появились другие обязанности, из-за которых отбор и подготовка треклятых интервью затянулись. Этот отрезок времени, так резко тогда прервавшийся, был доя меня во всех смыслах поучительным — пожалуй, иначе и не скажешь. Теперь я воспринимаю его как своего рода производственную практику. Нам всем нужно чему-то учиться, а до того еще и учиться учиться. Однако пригодные для нас школы мы выбираем не сами; мы будто случайно переступаем их порог. Так и предметы, требующие углубленного изучения, не имеют даже общепринятого названия и тем более — рационального метода их изучения. Все остальное, в конечном счете, становится относительным. От такого учебника, как Лаура, было много шума, листать его было не с руки, зато он был наполнен откровениями; они, хоть и с трудом, но поддавались определению и при этом не меньше бередили сознание. Ко всему этому следует немедленно добавить главное событие, произошедшее вскоре, а именно публикацию «Нефти», которая ударила в маленькое королевство Лауры на площади Кавура, точно молния, и засверкала, точно горсть пороха, брошенного в потрескивающий огонь.