Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 138

Путник, не выпуская из рук длинного повода, присел на корточки.

Люди продолжали свой разговор, скупо роняя слова, часто замолкая. Они говорили обиняками, и гость, потупясь, чтобы казаться безучастным, напрасно ловил смысл их речей.

Они считали какие–то юшланы (кольчуги).

— Пять еще, — сказал посеченный, давешний вестник. — Выйдет тридцать два.

Человек с цыганской бородой вдруг захохотал, и все его квадратное туловище заколыхалось.

— Журавли с горы слетели — бусы на речном дне собирать. Там двадцать, в илу… аль поболе!

Лежащий, тот, который раньше покосился на незваного гостя, угрюмо перебил:

— А у сайгачьего камня — запертый сундук, а в сундуке найдешь еще один юшлан. Белу рухлядишку–то сперва повытряси из него…

— Чай, попортилась рухлядишка? — сипло спросил человек, завернутый в конский чепрак поверх холстинной рубахи.

Замолчали. Потом откликнулся вестник:

— Ни, уже и не смердит.

Зашипел казан, подвешенный на жерди над огнем.

— Эх, ермачок! — сказал вестник. — Уха хороша, да рыба в реке плавает.

— И ложки у хозяина, — добавил Цыган.

Ермак — это было волжское слово: артельный казан. Заезжий спросил:

— Волжские? С Волги, значит?

Его дразнил запах варева. Ответил Цыган:

— Мы из тех ворот, откель весь парод.

— Летунов ветер знает, наездпичков — дол.

Вестник, помешивая в казане, повернул к заезжему свое страшно посеченное лицо:

— Не подходи — пест ударит…

И они продолжали вести свою непонятную беседу, будто забыв о нем.

Сыростью погреба понесло от обрыва. Дед Мелентий, поеживаясь, натянул шапку до самых глаз. А человек в холстинной рубашке оправил конский чепрак, и сквозь распахнутый ворот стало видно, как необыкновенно костляво и широко его тело, когда, вытянув длинную шею, он прислушивался. Звенела и пела степь голосами сверчков, плакала одинокая птица вдали. Человек сипло сказал:

— Хозяин работничков шукает.

Парень Ильин отозвался:

— В полночь обещал…

— Но! — грозно из–под своей шапки прикрикнул на него старый Мелентип. — Огопь поправь, сидишь… нечистый дух.

И Гаврюха поспешно вскочил. Эх, и вывозил же его малкой с крючком дед Мелептий Нырков тогда, когда он пришел к нему от «хозяина», вывозил за сома, за соминые танцы и поклоны на заборе! Гаврюха покорно рогатым суком разворошил костер. Выпорхнул пчелиный рой искр; прыгающая тьма раздалась и, выпустив в пространство света голый, обглоданный куст, заколыхалась за нпм, точно беззвучно хлопающие иолы шатра.

— Студено, — поежился заезжий и еще раз обкрутил конец повода вокруг руки. — Долго не видали тя, дедуся Мелентий, ап ты, значит, всему народу свояк. Хозяину, значит, знаком… Может, и меня признаешь?

Остро зыркнул красноватым, кроличьим, с отсветом костра глазом. Но точно ожегся о злой, колючий, в упор, взгляд круто повернувшегося угрюмого казака.

— Эй, пастушок, не перекормить бы тебе петушка своего!

И тотчас другой, костлявый, в попоне, встал в рост рядом с «петушком» непрошеного гостя, то есть с конем его.

— Ты вот что. Тебе в станицу, я — попутчик. На коня посади, за твою спину возьмусь.

Озираясь, дернул повод, отпрыгнул гость. Вскочив на коня, погнал что есть мочи. Сзади раздалось щелкапье бича и выкрик:

— Ар–ря!

Степь еще не поглотила топота, как со стороны обрыва послышался хруст, и вдруг выступил из тьмы человек; он казался невысок, но коренаст, широкоплеч; блеснули белки его впалых глаз на скуластом плоском лице.

— Добро гостевать до пашего ермака! — приветствовали его.

— Ермаку мимо ермака не пройти…

Ильин метнулся к нему, он не поглядел, поцеловался троекратно с посеченным.

— Богдан, побратимушка!

Мигом опростали место. Застучали ложки. Ели в важном молчании.

Ильин был голоден, но есть почти не мог. Наконец пришедший вытер ложку рукавом и сказал:

— Так сгиб Галаган, Богданушка?

Все вытерли ложки. Богдан, приподняв бровь, рассеченную черным рубцом, стал перечислять погибших атаманов, каждое имя он выкрикивал — будто для того, чтобы слышала степь:

— Галаган!.. Матвейка Рущов!.. Денисий Хвощ!.. Третьяк Среброкопный! Степан Рука!..





Сдернул шапку с головы невысокий казак и молча посидел; потухающий костер бросал слабый медный блеск на скулы его и на ровным кружком остриженные волосы. И никто не выговорил ни слова, пока он не спросил:

— К Астрахани идет Касим? Верно знаешь?

Тогда несколько голосов ответили:

— К Астрахани, батька. Девлета на Дон отрядил, Ермак!

Так звали его здесь: батька да Ермак, артельный котел — не бобыль и не вековуш.

— Савра Оспу пытали, — просипел костлявый. — Не допытались, от кого турецкая грамота.

Ермак поднял на него сумрачные глаза и кинул два тяжелых слова:

— Ушел Савр.

— Ушел!..

— Как же ты доселева молчал, батька?

— Кто ж открутил его от столба?

— Ушел!

— Караул–то что ж?

— Ведь ополночь назначили казнь…

— Измена!

Ермак сидел потупившись, опустив плечи, как он сиживал, выжидая. Сапогом катал подернувшийся седым пеплом уголек. И так же негромко, медленными, тяжелыми словами во враз наступившей тишине заговорил:

— Двум ветрам кланяется атаман Коза. Два молебна поет: Ивану–царю и Касиму–паше.

Угрюмый казак проропил:

— Коза! Я ж понял: это он нюхала вот только что к нам засылал. Да мы песочку ему в ноздрю понасыпали…

Но сурово продолжал Ермак:

— Время не терпит. В Астрахани Касим Волгу запереть хочет. Наша Волга! Так не дадим же паше обротать Волгу! Подымемся все казаки, вся Река! Сколько юшланов сочли?

Цыган сказал, что тридцать два.

— Мало.

Цыган с ухмылкой повторил то, про что говорили раньше: не на речном ли еще дне и не в гробах ли — сундуках искать?

С тою же строгостью ответил Ермак:

— Казачьи укладки по куреням отворяем ради земли нашей. И гроба отворим. Воины там. Не взыщут, что призвали их пособлять казацкой беде.

Тихо, серьезно он вымолвил:

— Будет земля казацкая воевать вместе с нами!

Угас в пепле костер. Туман закурился над обрывом.

Замолкла птица, и седая холодная земля отделилась от мутного неба на востоке.

Ермак поименно называл казаков — кому нынешним же рассветом куда скакать подымать голытьбу, подымать казачество, подымать Реку.

— Ты, Богдан, — тебе на низ… Ты, Мелентий Нырков, Долга Дорога, постранствуй еще — к верховым тебе… А тебе, Иван Гроза, в Раздоры, в сердце донское!

И костлявый Гроза застегнул ворот холстинной рубахи и, скинув наконец свой чепрак, подтянул очкур шаровар, собираясь в путь.

— Ножки–то любят дорожку, — сказал Нырков. — Спокой — он, видать, в домовине, спокой. Дед со мной пойдет еще один…

— Какой дед?

— Тебе–то где знать его, молод ты. А мне он друг сызмальства. Не сидеть ему тут, около подсолнухов… И парнишку отпусти с нами, Гаврилу. Красен мир, ох, красен… нечистый дух! Пусть подивуется!..

Указан был путь и Цыгану, и угрюмому казаку Родиону Смыре. Ермак встал.

— Не бывать же так, как хочет Коза! Время соколам с гнезда вылетать!

Казаки, кто сидел, тоже повскакали, готовые тронуться от пепелища костра.

— Постой! — остановил их Ермак. — Да объявите: волю отобьем, пусть готовится на Волгу голытьба. Погулять душе. Скажи: не Козе, не царю — себе волю отбиваем!

2

Поднялась Река.

По росам одного и того же утра из станиц, городков и выселков на приземистых коньках с гиканьем, свистом и песнями вылетели казачьи ватажки. В степях — где–нибудь у кургана, у древнего камня на перепутье неприметных степных сакм–тропок — собирались они в полки.

Только что вывел Бурнашка Баглай на середину круга черную, плечистую, большерукую женщину, прикрыл ее полой, снимая бесчестье с немужней жены, печаль с горькой вдовицы, только что «любо, любо» прокричали в кругу, а уж сидел беспечальный исполин в седле, кинув жену свою, Махотку, в станице, и чуть не до земли пришлось опустить ему стремена: казалось — задумайся он, и конь проскочит между его ногами, оставив его стоять.