Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 138

Город стоял над лощиной. Тын высок, над ним сияла маковка звонницы. Стража караулила ворота. Мужики хозяйским, крестьяпским глазом приметили, что бревна тына свежи, срублены недавно, одно к одному; казалось, город — со звонницей, с домами, с тысячей людей, — играючи, построила где–то на лужайке у себя исполинская рука, а потом разом перенесла и опустила сюда, на бугры, лощины и буераки; даже цепкие кусты не успели уцепиться за взрыхленную еще землю накатов.

И в первый раз за всю свою жизнь — когда ушли, думалось, от всякого закона — они как бы воочию увидели мощь и власть царства–государства. Яснее увидели, чем в сонные годы Рубцовкн, когда но онп знали, а им, мужикам, зналось, что их боярин не сам по себе, а вроде как от целого боярства, а над боярством в царстве–государстве стоит царь. Бояре были бояре — их и не сравнить с мужиком, а царь представлялся опять словно бы в мужичьем обличье: был царь Василий, ныне царь Иван, будет царь Пахом.

Прямо пред собой видели мужики теперь эту исполинову руку царства–государства; она казалась ближе, чем даже в смутные дни Рубцовки, когда наскочили верховые; еще тяжелой, чем тогда, когда гладко говорил князь о царском борении и о силах, которые напрягает Русь — народ…

Гулял Кольцо. Голова его оценена, и это подзадоривало его пропивать душу в кабаке, посередь города, и красоваться на торгу, и угощать девок за пляску, и кричать конным стрельцам:

— На, поднесу тебе и кобыле, сам затомился, бурмакан аркан, и ее томишь!..

И среди городского люда блистал он в необычайном одеянии, волосы его выбивались из–под шапки, и не находилось человека, который не знал бы его. А перед ним расступались, шептали, кто с усмешкой, кто с боязнью, и все с завистью и восхищением: «Гуляет Кольцо!» И девушка, которую оп отличал, потупляла, зардевшись, глаза. Один он не оставался — много народу приставало к нему и, видимо, заботливо следило, чтобы всегда при нем были люди, но он никого не звал и, случалось, обведя окружавших тяжелым взором, начинал яростно, бешено, с руганью гнать всех от себя.

И не только пальцем не трогали здесь атамана, присужденного к смерти (может, и впрямь он крестил у воеводы, — причудливые, хитроумные пути соединяли Поле с украинными городками!), но и те, кого он открыто связал с собой, как вот этих рубцовских, становились, выходит, тоже неприкосновенными, невидимыми до тех пор, пока оставались они в указанной им хижине. Как та хижина видела город, так и город, конечно, отлично видел ее в лощине, да только лукаво щурился…

Однажды гость, не спросись, рванул двери; тяжкий, вспухший, мутный ступил в избу Кольцо, горбясь, не здороваясь, шагнул к скамье. Клава очутилась возле него, и злое, обиженное и вместе робкое, собачье–преданное выражение поразило мужиков на ее лице. Она пригнула к себе большую мохнатую голову Кольца, стала перебирать, приглаживать, воркующе приговаривая, волосы ему. Потом на полатях слышался сердитый, настойчивый, страстный шепот. Клава упрекала и опять, баюкая, принималась ворковать и счастливо смеялась. Отец возился с хомутами. Мать, прямая и сухая, выпячивала нижнюю губу.

Ночью Кольцо ушел. Дочь встала на рассвете; высоко вздернув левую бровь, она прибиралась перед зеркальцем, старательно, долго стирала следы слез с помятого лица. Глухая досада поднялась в Филимоне. Он вспомнил не о рваной своей ноздре, по о деревне, о тонких бабьих го лосах спокойным вечером возле высоких скирд.

Грубо спросил:

— Ты баба ему?

— А то мужик! — с вызовом ответила она.

Звякая монистами, в шитом летнике, со все так же напряженно приподнятой бровью, она заторопилась в город.

Вернулась вечером, суетливо сновала по избе и хохотала, вдруг уткнулась в чело печки, зарыдала, и румяна поползли по щекам…

А рубцовским только и было, что смотреть на эту вздорную, суматошную тесноту. Ведь Кольцо и словом их не приветил — будто не видел. Филимон решил на конец кончить молчанку, но хозяин сурово оборвал его, глядя мимо:

— Подожди! Не ты тут царюешь.

— А чего ж он, ребята, Кольцо? — спросил у своих товарищей кроткий Попов.

— А по волосу, должно, волос, видал, какой, — скучно ответил Головач.

— Не, то, я думаю, перстень у него… заговоренный перстень, — продолжал свое Попов.

Ноздря ожесточенно сплюнул.

На другой день пришел Кольцо. Ему нагрели котел воды, он вымылся в закуте, с наслаждением фыркал, окатываясь напоследок холодной водой из ведра.

Старое платье он не стал надевать, хозяин принес ему новое.

Потом сбегал за какими–то мешками, ящиками.

Сразу всем нашлась работа. Увязывалась кладь. Кольцо торопил:

— Единым чтоб духом!

Перечислял, напоминал, шутливо журил, что без батьки тут все равно что без башки. Тащили кладь и с воеводского двора: порох, свинец. Кони жевали мешанку за избами, на суходоле. Рубцовским пришлось наваливать на подводы муку, толокно, припасы.

Ночью явились «ребята», душ пятнадцать.





— Перьев не растеряли? — сказал им Кольцо. — А пу наваливай!

Выехали, пополдничав, на другой день.

Клавки не было в избе.

Ямские тройки, рванув, вылетели на шлях. Кони расстилались, огретые длинными кнутами. Рубцовские не видывали такой гоньбы. Царевы ямщики везли воеводскую кладь, разбойного атамана, по ком скучала плаха, и беглых боярских людей!

На пригорке ждала женщина. Она сбежала, бесстрашно став на пути. Кони вздыбились. Тогда она со звериной гибкостью скакнула в повозку. Ямщик, блестя зубами, обернулся с кнутовищем в руке. Бабе нечего делать на государевой тройке в Поле. И казачья воля не терпит женской слабости. Но атаман крикнул:

— Змея! Сама вползла!

И открыто, перед всеми, он впился долгим поцелуем в губы Клавки.

4

Еле приметный шлях уводил к другому городку. Став на малое время табором, переложили все казачье с ямских троек в седельные мешки, догрузили оставшееся на несколько легких повозок с высокими колесами. И скоро только разбойный, заливистый посвист доносился, замирая, из тусклого облака пыли, где скрылись ямщики.

На юге еще высились кой–где одинокие дубы. Под ними виднелись нерасседланные кони. Вверху на дереве, скрытый, сидел человек. Он глядел оттуда в степную даль. Кони стояли наготове, чтобы перенести весть от одного сторожевого дерева к другому, а от последнего дерева — к городам Украйны.

И рубцовские понимали теперь — все это Русь.

Дальше не росло и дубов. Только редкие бугры поднимали кудрявые венцы орешника над немятыми травами. Легкое дуновение колыхало медовый запах.

Верховые с оружием наготове скакали возле повозок.

Ночами полыхали дальние отсветы чьих–то костров. К утру одежда становилась тяжелой и сизой от росы.

Однажды в лицо потянул ветер, запахло тиной, прохладной водой. Бледная черта прорезала пространство с севера на юг. Кое–где она расплывалась и восходила до неба светлой пустотой.

Волга текла за невысокими кручами и уступами белого камня, лесные пущи клубились по лощинам. Зыбь ходила на середине реки.

Кони остановились. Трое мужиков, нагнувшись, набрали немного волжской земли и по–крестьянски растерли ее между пальцами. Она посыпалась, черная и жирная. Не сговариваясь, они засмеялись.

Равнина осталась за их спинами. Курганы стояли в ковыле и жестком татарнике. Орлы застыли на курганах.

Это был край казачьей воли.

5

Есть место, где кручи возносятся выше и Жигулями наступают на Волгу. Река отпрядывает и крутою петлей огибает их.

В этом месте, укромном и грозном, издавна главное пристанище казаков.

Сюда собирались люди со всех концов русской земли.

Вниз по реке спускались с язвами на кистях рук и на шее от доски–колодки, с обрывком цепи на ногах. С солнечного захода шли донцы и бритые сивоусые днепровцы, прибегали рязанские мужики.

На притоптанной почве под мшистым камнем горел костер.

— О, голи прибыло! По тебе, старый, домовина зевает. Что ж ты кости свои на Волгу притряс?