Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 138

Шум снаружи стихал.

Подойдя, склонилась над плечом Чуклина.

— Вот эта, — подала ему фотографию. — Жаль, не передай цвет. Но ведь ясно угадывается. Насыщенная яркость и чистота. Синий, голубой, бело–желтый, розовый, бордовый, фисташковый. Его палитра.

Васильковый, повторял про себя Чуклин. Дочерна темная владимирская вишня. Малиновый — ягоды в малиннике. И небо — высокое, летнее — лазурь, лучезарность, золото вечеров.

…В те времена они оба пытались выискивать как бы лазейки в души давно бездыханных людей за дерзкой необычностью языка, образностью и житейской простецкостью древних наименований: «Ярое око», «Златые власа», «Взыграние младенца», «Мокрая брада», «Неувядаемый свет», львы с «процветшими» хвостами. И все возвращалась она к той самой, тогда безымянной фреске. «Что здесь — ты понимаешь? Ни утро, ни день. Почему кажется мне — предвечерье, ветлы у реки? Дорога, самые простые полевые цветы. И поле, когда отцветает и наливается рожь. Ни деревца, ни травинки не изображено — так почему же? Люди. Одни люди. А перед ними — что? Непорчено, затерто — неважно, ясно ведь: свет над всей землей — как звон. Приедем опять сюда в июне, так, чтобы самый долгий, неугасимый вечер? Я покажу тебе. Это же здесь. Даешь слово? — сказала она. — А женские лица… Русоволосая, большелобая, широкоскулая. Смугло–худые щеки. Взгляд прямо на того, с кем говорит. Не узнаешь? Анюта! Сегодня приходила, живая. А что было тогда кругом, скажи? Тревога, набат, зарева. Шествие князя как хана. Новые рабы — княжеские, боярские… А он, не знаю — кто он, здесь, в церковке, пишет наперекор — будто громко кричит: нет, не это жизнь! Не такой ждите, не такую готовьте теперь — нашу жизнь! Открытое сердце. Грусть и радость. Добро к людям, милость…»

Может быть, сам Чуклин досказал эти слова? Так звучали они в его памяти…

— Я уже говорила вам, Матвей Степанович, у меня доказательство — сама фреска. Я сделала опыт. Вот. Наложила два фото. Посмотрите. Полуциркульность головы, абсолютное совпадение с головой Петра из владимирского Успенского собора. Одна рука! А чередование планов, смена художественного языка, ритмические соответствия, даже вовлечение в единый порыв и промежутков между фигурами… Видите? Возникает как бы дополнительное изображение, отзыв основному — двойная организация каждой пространственной точки. Я просто нигде… нигде больше (восторженно она запнулась) не представляю такой насыщенности… композиционной концентрации! Ни в европейской живописи того времени. Разве что в античной глиптике пятого — третьего веков, эпохи расцвета. Да, понимаю, голословно — надо еще разобраться в возможности скрещений… А этот эффект сферической выпуклости! Усиление динамизма изогнутостью свода в нартексе над входом — использована сама невыгодность, трудность, неказистость места. Taur de force мастера!..

— Нартекс по–русски — притвор, — сказал Чуклин. Он поморщился. Вдруг пожевал губами. Тур–де–форс. Фокус мастера. А если смирение мастера?.. Так, чтобы не ему, залетному гостю, пришлецу на час, верно — младшему, но здешним старикам богомазам первое место и честь? Работайте, как работали, не потревожу вашей работы, мне, уж если просите, хорошо и то местечко, которое осталось… — Что такое сено? — хмуро спросил Чуклин.

— Сено?

— Да. Сено. Надземные части неокультуренных травянистых растений, обезвоженные методом гелиосушки.

— Я не понимаю. — Она покраснела пятнами, точно подсеченная в легком счастливом своем полете, увяла, умолкла.

И тут он спохватился. «За что я мучаю ее? За то, что влюблена в меня… нет, любит, давно, и никогда не скажет, а я знаю это. Мелко, гадко. И ведь красивей она, рост, великолепно сложена. Работяга, горы своротит. В суровой дисциплине, ничего не разрешая себе. Никакой вольности. Литературщины. Смиряя себя. Уколы, придирки к тому, в чем она совершенно права. Что и оттачивала так, наполовину, верно, ради тебя, чтобы показать первому тебе! И уж не за то ли, что уверенно и прямо пришла — чего там! — к открытию, какого ты, может, и ждал, почти ждал… до которого, воображаешь теперь, оставался тебе шаг — чуть не один шаг… Но ты никогда не сделал этого шага — не сумел, забыл, прошел мимо. Что же я за человек? Знаю ли я себя?»

— Простите, Елена Ивановна.

— Вы извините. Что называется, доехала вас. Надо было соображать… Хватит, хватит на сегодня! Завтра вместе посмотрим!

— Я вот что думаю, Елена Ивановна…

— И если признаете стоящим… что не зря я… может быть, вы согласитесь опубликовать за двумя подписями?

Он как бы не слышал.

— Мы с вами сидим весь вечер, повторяем: нетленная красота, прекрасные формы. Восхищаемся. И не одни мы — тысячи людей, миллионы. Но если всерьез, что же ее, нетленную, кидаем в пасть безвозвратному прошлому? На свалку, именуемую музейным фондом? Умерщвляем, отлучая от жизни? Наши архитекторы, градостроители.

Я не о копиях, конечно, смешно, но об использовании элементов, силуэтов. Себя обедняем. «Дом бога» — так вот и чураемся любой сходной черточки, сами верим, что ли? А строил–то народ. Мужик, крестьянин, горожанин и плоть от плоти их — умельцы, розмыслы. Творили высшую, какую понимали, красоту. Запечатлевали свой труд и страдания, ум и отвагу, торжество и надежды…

Она засмеялась.

— Вы шутите, милый Матвей Степанович. Ну какое же тут «или — или»? Или хорошо, или свалка? Говорим: «прекрасное», — разумеется, видите, как мне дорога древняя русская самобытность. Мой тринадцатый — пятнадцатый век. Но я же беру в перспективе. В контексте времени. А равнять с нашим… Всему свое. Нельзя судить внеисторически. Новое вино — и старые мехи!.. А потом есть форма и функция. Соответствие формы функции. В Финляндии, знаете, строят церкви, похожие на трансформаторные подстанции. Выходит, и тут, даже в таком деле, — прощай, старинка, вон как! Убедила?

В голосе ее зазвучали материнские нотки. Он помедлил. И сказал, вставая:

— Да, конечно. Сумбур… А под вашей работой будет одна подпись: при чем здесь я? Считайте, что диссертация готова — это самое малое, чего стоит такой вклад в историю нашего искусства.





1965

АБРИКОСОВЫЙ ЦВЕТ

Около аэродрома шоссе описало отлогую дугу, затем выпрямилось и помчалось прямой стрелой, изредка мягко покачиваясь на увалах, — вверх, вниз, а с обеих сторон пошли сады. Восковые цветы унизывали голые ветки, нет, пожалуй, не восковые — бумажные фестончики. Каждое дерево празднично, пасхально стояло — его любовно смастерили из черных прутьев и прилепленных двойными рядками букетцев. Пучки пятилепестковых венчиков со светло–малиновой середкой.

Девочка подала голосок:

— Дядя! Красное… Что это — красное? Вон красное!

Но такие вещи Сергей Павлович замечал сразу сам.

— Гранат. — И почему–то усмехнулся неловким извиняющимся смешком, взял грубой большой рукой ее маленькую. — Гранат. Мама покупала? Кожу отодрать, как скорлупу у рака, и — знаешь? — зернышки, зернышки, пожуешь — полон рот сока. Красный, кислый, сладкий.

Кислый или сладкий? Девочка сказала:

— Мама говорит — надо есть апельсины.

Наверно, просто недослушала, красные кусты позади, прильнула к окошку.

— Расстегни воротник, жарко, вспотеешь, Нат…

Слезы на глазах высохли, отлично, ей все уже интересно. Но как зовут, имя? Вот только что спрашивал, и начисто вылетело.

— Все обойдется — понимаешь? Ты смотри, смотри… Наташа. Интересно. Виноградники, видишь?

— Каменные палки! — Девочка засмеялась, все у нее прошло. — А меня — Лена.

И он тоже засмеялся и пояснил:

— Бетонные, не портятся, не гниют, сама сообрази, Лена…

— Водитель сказал:

— Сергей Павлович, какой тут виноград — вам известно?

— То есть что — сорт какой?

— Именно сорт. Особенный. На экспорт! Говорят — поди достань такой, купи попробуй.

— Чепуха. Господи, что за вздор! Один взболтнет, а десять… Таинственный сорт, — вы–то зачем повторяете? Страсть любим тайны… Мы с вами должны знать, Николай: что на нашей земле — прежде всего для нас!