Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 138

Накатила степная ширь, сомкнула круг.

Атаманская ладья была передней, но вскоре гребцы на ней подняли весла, а Ермак встал и стоял, пока мимо не пролетели с песнями все стружки.

Встревоженная веслами вода разгладилась, небо с пуховыми облаками, сверкая, опять поплыло в ней. Илистая свежесть подымалась от этого водяного неба. Атаман сел, следил, нагнувшись, за быстрым, бесшумным, близким — рукой достать — полетом стрижей в нем. Не думал о красоте и вольности синего опрокинутого простора, да и не прислушивался к мягкому шелесту струи у бортов, только глубже и ровней дышала грудь, и ласка ветра перебирала жесткие короткие волосы.

Он окинул взором весь строй бегущих стругов. Взвилась стайка диких гусей и, как курящийся дымок, закружила над тростником. Головной челн слишком выбежал, линия чуть изломалась.

Сложив руки трубкой, он крикнул:

— Ертаульный!

Мальчишеский голос впереди звонко подхватил:

— Ертаульный! Весла-а!

И за Гаврюшкой Ильиным, молодым казаком, повторили команду дальше на стругах, и покатилась она к головному.

Там замерли весла, табаня.

Мимо застывших ладей снова гоголем прошел вперед атаманский струг.

Так плыли казаки вверх, чтобы свернуть в Камышенку, на былинный путь, и оттуда поволочить струги волоком.

— Ты прости, ты прощай, наш тихий Дон Иванович!

СОЛОВЬИНОЕ СЛОВО

1

Были моровые поветрия. Голод навещал села и города. Деревянные сохи ковыряли в земле мелкие борозды. Вея жито, мужики подсвистывали ветру, чтобы он не принес порчи.

Ели хлеб с мякиной. Зимой домовой скребся в запечье, ухал и выл под дверями. Темный бор шумел за деревней. Народ прирос к земле. Народ не свой: боярский.

И в вотчине боярина Рубцова шла жизнь такац же, как и везде. Снег бурел, проваливался под ногами весной, тянуло сырым туманом и дымом, и скоро на проталинах начинала щетиниться молодая зелень. Люди сбрасывали зипуны и расстегивали за работой ворот рубахи. В березовых островках, опушенных тонкой листвой, перекликались веселые голоса. Молодые спрашивали у кукушки, сколько им жить, и кукушка щедро отмеряла им век без копца и краю.

Время от времени кто–нибудь вытягивался во весь рост под образами. Лежал нарядный, в белой рубахе — он избыл кабалу. С бревенчатой колоколенки маленький колокол провожал рубцовского мужика на погост, вокруг которого жидко колосилась рожь с куколем и васильками. Поп говорил об умершем:

— Райскую сень зрит: серафимы серебряными крылами веют…

Доходили вести о войнах, об ордынских набегах. Старики отсчитывали время по солнцеворотам.

Верховые влетели в деревеньку. У седел их мотались метла и собачья голова. Это значило, что они, как собаки, вынюхивают и грызут государевых злодеев–крамольников и выметают измену.

Наехавшие ворвались в боярский дом, сорвали замки с сундуков и ларей, посекли то, что нельзя было взять, выбили окна и подожгли дом. Боярский управитель ломал шапку на крыльце. О нем вспомнили, когда кончили свое дело, и вздернули на крюке в дверной коробке, напутствовав: «Сгинь, рубцовский гаденыш!»

Ветер дул два дня, серое марево поднялось над соснами и березами.

На четвертый день приехал новый господин. Мужиков, баб и девок собрали перед избой, где он стал. Вышел — высок, строен, кудряв волосом. Закидывая вверх мальчишескую красивую голову, сказал об утесненьях царю и царству, о врагах — ляхах, ливонцах, крымцах; велика Русь и непобедима, а нету времени для лености и для отдыху на ней, оскудевает государев кошель, и оружные люди нужны царю.

Староста низко кланялся и величал господина — князь Семен Дмитриевич.

Князь поездил и походил по вотчине. Все он будто хотел видеть, мешался в мужичьи дела, захаживал в избы, но все делал наспех: начавши разговор, конца не дослушивал, подгонял старосту, торопил мужиков, и мужики хоронились, когда видели, что к ним жалует торопыга. А бабы укладывали ребят, как больных, и голосили над ними. Кривя уголок рта, сжав губы, князь поворачивал прочь из избы: он не выносил немощей.





Когда окончился княжеский обход, из крестьян выколотили дани и пошлины за прежнее и еще впредь — все, что за душой. Взяли и новые, о которых не слыхано было до того, полоняничные деньги: на выкуп — так велено было объявить — русских полоняников из вражеской, басурманской неволи. Бабий плач покатился по деревне. Угрюмо, с недоброй усмешкой собирались шабры у своих разоренных дворов.

— Вы что, воровать? — бешеным, высоким, срывающимся голосом крикнул князь.

У боярского двора поставили кобылу. Начался скорый суд. Князь, подняв тонкий излом бровей, сам отстукивал костяшками пальцев по ручке сиденья удары кнута. Первый из наказанных мужиков не встал и после того, как его окатили холодной водой. Трясущийся поп наскоро отмолился над ним. Господин уехал, не пожив недели: торопился в поход, с собой увез десятерых; четверо из них пошли охотой радеть царю.

Они уехали на солнечный закат. А один из высеченных отлежался день и вышел за околицу на восход солнца, носом потянул воздух. Воздух был горьковат — то ли от гари где–то дотлевающих головешек, то ли от полыни, и тусклая пыль, степной прах носились в нем.

Еще двое — каждый сам по себе — ушли из Рубцовки.

Потом эти люди столкнулись невзначай в лесу.

— А я с курой к куму, — сказал битый кнутом, сурово глядя в лица односельчан. — Кум у меня на выселках.

Другой ответил:

— А я по грибы собрался, у тебя лукошко спросить хочу.

— Грибы не растут в моих следках, я не леший. Ищи у тещи на гумне.

Третий робко молчал.

Потом битый двинулся дальше. Двое других пошли за ним поодаль, скрываясь друг от друга.

Они снова нагнали его, когда он вынул пищу из торбы, чтобы закусить.

К вечеру похолодало. Второй собрал валежник. Третий развел костер.

С тех пор они шли вместе.

Робкий был Степанко Попов, по грибы сбирался Ивашка Головач, куру придумал Филька Рваная Ноздря; он уже и раньше бегал от боярского кнута из Рубцовки, по его тогда пригнали назад с отметиной от клещей палача.

2

Цепью городишек и острожков между Сурой и Окой заканчивалось на юго–востоке Московское царство.

Теперь с удивительной быстротой возрастало их число: наезжая из года в год на торги, купцы и степняки воочию видели, как все дальше вышагивает острожками и городишками русская земля на простор Поля.

Через несколько недель рубцовские мужики добрались до крайнего из них.

Степь заглядывала в городишко сквозь щели тына.

На торгу бабы в цветных платьях продавали молоко, огурцы, масленые пироги. Старик дремал около наставленных на земле обожженных горшков из красной глины. Между конской сбруей, шкурами и кусками цветного войлока, развешанными на ларьках, похожих иа шатры, сновала толпа людей в накинутых на одно плечо зипунах, в кафтанишках. Эти люди жили по слободам; некоторые приходили из степи и уходили в степь.

Они торговали уздечками, сотовым медом, грубо выдубленными волчьими шкурами, одеждой — то драной в клочья, с оборванными рукавами, то пышной, боярину впору. Оборванец продавал красные сапожки. Трое распахнули подбитый мехом плащ–епанчу с дыркой на спине, быть может, от сабельного удара. Рядом в чьих–то черных от лошадиного пота руках блистал развернутый струйчатый бухарский шелк, шпрпнка, унизанная бисером. Тут можно было купить вещи, неведомые на Руси, странную утварь, бог весть откуда привезенную, кованые ларцы, на крышке которых сплетались пузатые фигурки, пялящие глаза.

На торгу был кабак. Широкоскулый кабатчик отпускал с прибаутками полугар. Люди, развеселясь, орали озорные и вольные песни. Много прошли городов рубцовцы, а такого города и такого народа не видывали.

Народ этот не говорил истово, почтительпо, а точно горохом сыпал. И никто на торгу не замолкал, а продолжал свое — сыпать горохом и только чуть подавался в сторону, когда проезжал на коне сам воевода.