Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 138

Магеллановы облака! Поверье о них сложилось давно, еще тогда, когда первых испанских завоевателей поразило это сияющее скопление звездной пыли, невидимое в Европе. Как, в чьей голове родилась нерушимая уверенность, что это отблеск Эльдорадо — скалы серебра и золота, скрытой в горах Париме, на южной границе льяносов?

Люди шли за обманчивым огоньком легенды об Эльдорадо.

Шли авантюристы и конкистадоры в шлемах и панцирях, с мушкетами, мечами и лопатами, глядя на золотые Магеллановы облака на южном небе.

Они не могли дойти до Эльдорадо, как не могли дойти и до звездных облаков. Люди гибли. Тропические ливни омывали их кости. Миновало два столетия — и охотники за золотом, смелые, алчные, жестокие, углублялись по–прежнему в льяносы, навстречу звездным облакам. Вместо шлемов они несли с собой географические карты отцов–иезуитов. Там была обозначена золотая скала среди Парпмского озера, обширного, глубокого как море, и золотой город Маноа на ней. И даже мадридским министрам снился плеск воли и нестерпимое сверкание золота… О, если бы осенило оно нищую и дряхлую кастильскую корону! В 1775 году кабинет принял решение покончить наконец со всеми тяготами и неприятностями, так обильно выпадавшими на долю пиренейской монархии. Найти Эльдорадо! Снова сотни солдат тяжелым шагом двинулись через льяносы. Они не пришли обратно. И мечта трех столетий — золотая птица Эльдорадо — так и осталась непойманной…

Это случилось всего двадцать пять лет назад. Гумбольдт шел к Сьерра–Париме по пути испанских солдат. Но не сказка об Эльдорадо интересовала его. Он смотрел и считал, определяя по цианографу степень синевы темно–бирюзового неба. Земля горьких трав и серебристых злаков, безлесная земля льяносов делала небо сухим и прозрачным, как протертая линза. Дальше к югу оно мутнело. Туда долетало влажное дыхание великого леса, еще невидимого.

Земля и небо — это опять отчетливо увидел Гумбольдт — были связаны.

Восприятие мира у Гумбольдта было по преимуществу зрительным. Ни звуки, ни запахи для него не характеризовали природы, музыки он никогда не любил. Его картина мира и в этом отношении резко отличалась от картины мира поэтов–романтиков. «Лучшее описание мира, — говорил он, — есть то, при котором ухо обращается в глаз».

Огромные косяки диких мустангов пересекали дорогу каравану. Они срывались в галоп, ломая низкие заросли пальмы мавриции. Из сердцевины этой пальмы индейское племя гуаранов делало круглые хлебы. Сок гуараны сбраживали в вино. В дорогу брали плоды. Из лиственных жилок плели ткани. Из стволов строили хижины. Одна эта пальма могла прокормить, одеть и защитить от непогоды человека. Какое богатство природных возможностей — и какая пустыня, какая нищета редкого бродячего населения, таящегося, как звери!

Он смотрел и считал.

В гербарий должны были войти, насколько это удастся, все образцы растительного мира. Но надо не просто привезти в Европу диковинку, а отыскать и указать связь между организмом и местом его обитания, — для Гумбольдта такая задача казалась сама собой очевидной. Она вытекала из той картины мира как целого, которую он видел и которая повелительно требовала искать, изучать всеобщие связи.

До Гумбольдта так не делал никто. Да и долго после него с такой точностью делали немногие. Гумбольдт помог научной географии растений выйти из младенческих пеленок.

Бонплан оказался идеальным спутником. Он был весел, в пем горел энтузиазм коллекционера. Он мог целыми днями собирать листья, ветви и цветы, весело балагуря, в то время как Гумбольдт с помощью барометра определял высоту того места, где найдено растение, отправляемое в гербарий.

Бонплан преклонялся перед Гумбольдтом, перед его неистовой работоспособностью, его умением видеть связь всех вещей.

Но зато Бонплан чувствовал себя как дома среди цветов, стеблей, крон неведомых деревьев, похожих на шатры, и среди ножниц, клея, бумажных листов и деревянных ящиков для ботанического гербария.

Друзья дополняли друг друга. Дополняли и в том, что Бонплан был беден, Гумбольдт богат; путешествовали на средства Гумбольдта.

Общей у них были живость характера и потребность друг в друге; и ясными вечерами оба они одинаково не жалели о том, что Магеллановы облака, более далекие, чем самые дальние звезды, никак не могут отражать блеска золотой страны — Эльдорадо.

КАСИКЬЯРЕ — ВОДЯНОЙ МОСТ

Город Калабосо состоял из двух десятков тростниковых хижин и нескольких деревянных домов. В нем жило пестрое население — индейцы, креолы, испанцы. Половина жителей приезжала из степей и уезжала снова в степи.





Город–деревня казался случайным и колеблющимся сгущением льяносов.

Вблизи Калабосо Гумбольдт остановился посмотреть охоту на электрических угрей. Еще со времени своих «гальванических» опытов он придавал громадное значение животному электричеству. И давно мечтал понаблюдать этих странных пресноводных рыб, носящих в своем теле настоящую лейденскую банку — самое поразительное орудие нападения и защиты. Здесь, под Калабосо, огромпые, почти двухметровые, желто–пятнистые угри сделали непроходимыми переправы через речки.

Индейцы кнутами и палками загоняли в воду лошадей и мулов. Рыба, извиваясь, прикладывалась к брюху лошади. Электрическим ударом она поражала одновременно сердце, внутренности, брюшные нервы. Сильная лошадь делала чудовищный прыжок и падала. Другие с диким ржанием бросались на берег. Их встречали бамбуковыми палками.

Но мало–помалу электрические разряды становились слабее. Сила угрей истощалась. Рыбы больше не нападали, — извиваясь, как огромные черви, они почти выбрасывались на берег, спасаясь от лошадиных копыт. Тут их били гарпунами и затем волочили в степь.

Гумбольдт делал опыты над пойманными угрями. Он исследовал анатомию их электрического органа.

Гумбольдтово описание ловли электрических угрей, как и многие другие описания, сделанные во время путешествия, стало классическим и на целый век вошло в зоологические хрестоматии.

Тридцатого марта 1800 года Гумбольдт и Бонплан отплыли из города Апуре по реке Апуре в пироге с пятью индейцами. Так вот он наконец, девственный, первоначальный лес!

Он был стар, как хребты Анд, и обширен, как материк. Река, по которой они плыли, была единственной дорогой в нем. Тучи москитов облепляли тело, набивались в нос, лезли в глаза.

Пирога прошла мимо острова Диаманта, где цамбо, полуиндейцы–полунегры, возделывали сахарный тростник. Стаи фламинго поднимались с реки и пурпурным облаком колыхались над деревьями. Река сузилась. Лодка скользила словно по ущелью с отвесными берегами и текучим серебристым дном.

Дважды в день, на восходе и на закате, лес как бы высылал к реке вестников своего неведомого населения. В просветах непроницаемой стены кустов молочая показывались тапиры или стадо диких небольших свиней — пекари. Мелькали хохолки и гребни пестрых птиц. Однажды с пироги заметили дымчатый очковый рисунок Желтых и черных пятен на гибком теле гигантской кошки.

Ночью на каком–нибудь песчаном мыске путешественники чувствовали себя как на тесном карнизе скалы. Жилистые ветви, полные сока, едко чадили: костер было трудно разжечь.

Всходила луна. Небесное пустынное сияние сливалось с безмерной пустынностью земли.

Плеск воды и вздох. Еще и еще. Серые бугры всплывали у берега. На огонь собирались крокодилы.

И сразу, точно прорвав незримую плотину тишины поток звуков вырывался из черного недвижного леса. Рев, оглушительный скрежет, хрипенье, уханье, словно тяжелые шаги кого–то, кто идет, сотрясая деревья. Тонкий и пронзительный, держался с минуту крик на высокой ноте, затем исчезал. Потом возникали звуки, похожие на флейту; они перекидывались на другой берег реки и рассыпались по всему залитому лунным светом миру.

— Звери празднуют полнолуние, сеньоры, — говорил индеец.

«Мне же показалось это явление, — записывает Гумбольдт, — следствием яростной борьбы между животными, захватившей весь лес, разбудившей даже спящих. Стоит сравнить это явление ночного шума, так часто повторявшееся для нас, с необычайной тишиной, царствующей между тропиками в полуденный час жаркого дня».