Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 257

В обильном пиршестве великорусского языка, как за скатертью-самобранкой, с которой чем больше потчуешься, тем больше прибывает, участвовали и Тургенев, и Лесков, и Бунин, и Шмелев; будто на гармошке, растягивая полнозвучные меха, играли на нем Никитин, Кольцов, Есенин. Драматург Островский называл свои пьесы народными поговорками, для своих нравоучительных рассказов их же отыскивал Л. Толстой. Он восхищался: «Что за прелесть народная речь! И картинно. И трогательно, и серьезно... Язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может сказать поэт, мне мил... Захоти сказать лишнее, напыщенное, болезненное - язык не позволит».

...Это преддверие разговора о настоящем словаре, эта торжественная похвала в честь простонародного языка, надо полагать, не будут лишними: да, были времена, и не столь далекие, когда этот могучий источник нашей словесности представлялся неиссякаемым. И что же - прошли былинные?

Пятнадцатитомный словарь, и сам подобный эпосу по богатству вобравшего в себя материала, должен бы, казалось, располагать к оптимизму: какая глыбища! какое безбрежье нетронутого и самородного! И это по следам прежних экспедиций, по торным фольклорным тропам, по которым прошли М. К. Азадовский, и Е. И. Шастина, и В. П. Зиновьев, и Л. Е. Элиасов, и Р. П. Матвеева и другие до них и после них... Стало быть, источник этот и в самом деле неисчерпаем и воспроизводство областных говоров в поколениях столь же естественно, как воспроизводство почвы от растительного покрова?

И это так бы и было, когда бы русская деревня оставалась в здравии и если бы оставалась она хотя бы в относительной изоляции от большого, распахнутого всем ветрам и поветриям, теряющего последнюю родовую и культурную индивидуальность мира. Корневище народного языка может быть питательным только в глубинах почвы и в глубинах неповрежденной жизни, а нет их - не будет и корешков у старины, не даст побегов и зачахнет самоцветное слово.

Этот величественный труд под названием «Словарь говоров русских старожилов Байкальской Сибири» собирался четверть века, и те сотни и сотни деревень, по которым прошла Галина Афанасьева-Медведева, тем и привлекали фольклористов, что лежали эти деревни в стороне от набитых дорог, жили теми же занятиями, что и при заселении (охота, рыбалка, пашня), и находились в естественной резервации.

Предыдущие 250 лет быт в сибирской таежной деревне изменили меньше, чем последние 25 лет. Последние 25 лет его, можно сказать, обрушили. По Ангаре, окончательно превращенной в электрическую силу, старые поселения по берегам и островам постигла участь Матеры, ушедшей под воду, по Лене они опустели оттого, что окончательно были оставлены государством - точно отступило оно в спешке от превосходящей силы какого-то невидимого противника. Не лучше картина по забайкальским тайгам и рекам. С корнем выдраны деревни из земли, торчат одни печища. «Где стол был яств - там гроб стоит»; заросли крапивы по местам семейных гнезд да в сторонке скорбный погост - вот и все, что осталось от крепких и полнолюдных обителей.

И впечатление такое от этого словаря, будто говоры его были чудом подхвачены уже на излете в небытие. Чуть бы замешкаться - и не догнать, не услышать, не записать этот бесценный памятник не одного лишь языка, но и народной жизни в трудах, праздниках, общении, обычаях и верованиях, в претерпении судеб и необычайной духовной силе.



Структурная особенность словаря в том, что заглавное слово, будь то географическое обозначение или диалектная изюминка, не изымается из текста с короткой ссылкой на его применение, а дается в «работе», в пространном рассказе, и от этого вместе «со товарищи» украшает и текст, и ярче и богаче становится само, получает полное семантическое, фонетическое и морфологическое значение. Это двойная, даже тройная отдача текста: рассказ оживляется, у него появляется интонация, голос, избранное в «предводители» слово таинственным образом организует его в одно целое информационное и художественное свидетельство жизни.

Словарь этот и есть энциклопедия народной жизни из уст самого народа, сказываемая столь буднично, будто в установлениях своих и законах она естественно, сама собой, соткалась из дружеского расположения друг к другу человека и природы. Вот рассказ-обычай, иллюстрирующий слово «распрета». Уже само слово вызывает вкусовое ощущение, удовольствие: если есть «запрет», в просторечии «запрета», - должна быть и «распрета», только не каждому она дается. «Вот раньше запрету делали. Августовская запрета. Никто за ягодам не пойдет, пока не будет августовской распреты, никто. Кажной ягоде был свой бой... Раньше-то - ой! Срок на охоту, раньше строго это было, охотиться да ягоды. Все в свое время».

Это с моей родины на Ангаре голос донесся, из моего детства, когда такие «запреты» и «распреты» почитались законом и на ягоду, и на кедровую шишку, и на зверя, и на рыбу. И законы эти не Думой принимались, не президентом утверждались, а являлись самим дыханием местного народа, сыновьим правилом взаимоотношений с тайгой и рекой, вышним велением брать у них то и тогда, когда это не нанесет их «пастбищам» урона. «Ухожье было» - пояснит в другом месте словарь, имея в виду нравственную опрятность деревенского человеческого мира с миром Божьим.

А вот еще свидетельский голос с моей родины, судьба которой оказалась трагической от государственной «неопрятности», разом, всего в несколько десятилетий сокрушившей Ангару вместе с ее притоками и тайгу вместе с ее живностью и сезонными дарами-припасами. «Мы в своем доме жили в Абакшиной-то. Потома-ка там все затопило. Счас там все сплошь водополье. Илим-то весь. ГЭС строили. А кака брава-то была, Абакшина-то наша. Она на двых речках стояла. Там Чора, она в Илим падат. Вот она там стояла. На угоре на высоким... Народ был хоть и не в достатке, голодный и холодный был, всякий, а было веселе и дружне было. Народ был дружный. Горе-то одно тогда было. Богатых не было, все ровно жили. А теперь видите? Ты живешь хорошо, я живу худо, уже кака-то различия есть. Уже на-розь. Вот так от. А раньше? Вот у ей если есть, у меня нету, я пришла к ей, она мне последне поделит. Как-то вот дружливый народ-то был, союзно жили. Делилиша. Последний кусочек поделишь. А теперь че? Как жить-то будете? А?»

А ведь это психология народа, душа его - тоска по былой общинной жизни, пусть бедной (да и бедность-то надо относить к коллективизации, когда весь уклад хозяйственный был перевернут с ног на голову, и к военнопослевоенной тяжкой поре, а до того и после того жили справно) - пусть все-таки временами бедной, но справедливой, дружной, в обрядах и обычаях красивой, «бравой» среди полноносного природного окружения. Это государственный ум: «Как жить-то будете? А?»

Записи еще теплые, сказители еще не все сошли в могилы, а чудится - огромные сроки миновали, и перед нами новая редакция «Повести временных лет», чуть прояснившей доисторические события. Всего-то двадцать-тридцать годочков тонким слоем припорошили сибирские просторы, а, окунувшись в это недавнее былое, о котором повествует словарь, трудно отделаться от впечатления, будто вековые заносы погребли то время и то бытие, и нет между ними и сегодняшней действительностью никакой родственности. Кто теперь поймет: «Счас-то рыбу нету, ее потопили...» - да ведь это нонсенс, как непременно определит образованный новожитель, а между тем точнее о гибели рыбы в запруженных плотинами сибирских реках не скажешь. Или того чудней старина: «...К чичасной жизни рази приверстать? Наработасся, устанешь в плаху, язык выслупишь. Но к вечеру ниче, одыбашь. На вечерку бежишь (раньше-то народ в мирьбе жил). Или старикам займовасся, за заплот зацепишься, на лавочку ли присядешь, потокуешь с имям заодня. Я с детства старикох любила. Язык у их чудненькай... Любила за имям ухаживать, услужить кода. Они люди-то сызвешные, изжиты, жалостливы... пожалеют: - Че же? Ты без матери. Щас-то без их неродно. И жись кака-то скучна пошла. - Народ какой-то все ненастной... Друг ко дружке редко кто ходит щас. Ко мне кода Любава зайдет, а то все курюся. И смерть-то меня не берет. Никто-то меня не украдет. Кто ба хоть на игрушки украй».