Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 257

ОТКУДА ЕСТЬ-ПОШЛИ МОИ КНИГИ

Известно, что писателем человека делает не столько внешняя, сколько внутренняя жизнь. Но внутреннее - это переливание и переживание внешнего, своего рода духовный отстой. Не знаю, размышлял ли кто-нибудь над тем, какая судьба больше подходит для рождения писателя - бурная или, напротив, спокойная и созерцательная, колесная или оседлая; это, быть может, впоследствии не так и важно, если давать «бурям» передышку и если оседлость дает глубокие переживания... но сосредоточенность писательского труда требует сосредоточенной жизни, и уверен: писатель начинается в детстве от впечатлений, которыми напитывается именно тогда. Он может затем долго не знать себя как писателя, а может и никогда не узнать, однако душа засеяна, вздобрена, и она при направленном обращении к ней в любой момент способна дать урожай.

Мое детство прошло в глухой ангарской деревне, в 400 километрах от Иркутска. Она и теперь, ставши поселком, переехав на новое место и переменив образ жизни, осталась глухой, моя Аталанка, но не потому, что так и не сумела выдраться из таежных зарослей, а потому, что слишком их вычистила и оказалась никому не нужна. На двух сокровищах стояла Аталанка - на Ангаре и на тайге, - и ни того ни другого не осталось. Ангара, Ангара! - изумрудная наша красавица, еще и теперь протекающая по моему сердцу, - сколь многим она меня напоила и накормила! Жили мы бедно, и не мы одни, вся деревня жила бедно, земли для хлебов были худородные, мошка (мелкий гнус) заедала скотину, которая днями во все лето спасалась только под дымокуром и только на короткие ночные часы выбегала на выгон. Да и сами мы ходили в сетках из конского волоса, натягиваемых на голову, мазались дегтем. Колхоз наш не вылезал из долгов, они время от времени списывались и снова нарастали, и жила деревня огородами. Да еще тайгой и Ангарой. Первые мои впечатления связаны с Ангарой, потом с матерью и бабушкой. Я понимаю, что должно быть наоборот, ведь не Ангара же вспоила меня грудным молоком, но, сколько ни веду я в себе раскопки, ничего прежде Ангары не нахожу. Вероятно, присутствие матери было настолько естественным и необходимым, сращенность была настолько полной, что я не отделял себя от нее. Ангара же поразила меня волшебной красотой и силой, я не понимал, что это природа, существующая самостоятельно от человека миллионы лет, мне представлялось, что это она принесла нас сюда, расставила в определенном порядке избы и заселила их семьями. Это представление могло связаться с картиной разлившейся Ангары, затопившей деревню, по которой мы, ребятня, плавали на плотиках, и пронесенной на стремнине на каком-то помосте коровы; слышу и сейчас чей-то голос: «Это матушка-Ангара бедным детушкам понесла».

Помню: стою я в носу острова (а какие острова были на Ангаре, какие острова! - и тоже: она же, Ангара, принесла и расставила для нашей радости и подкорма), - стою я совсем маленький, должно быть, лет четырех-пяти, и во все глаза гляжу, как рассекается синее ее полотно на две половины, забрасывая меня острыми холодными брызгами. Я раз за разом вытираю лицо и продолжаю всматриваться, видя что-то такое, не соединяющееся в образ, но зримое, взрослым глазам неподвластное. Потом стою на своем берегу и, склонившись низко, рассматриваю это же самое, заинтересовавшее меня, потом рассматриваю с лодки, перегребающей на остров, - и не может же быть, чтобы я ничего там не высмотрел и не занес в свою душу, что-то такое, что сделало ее чувствительной и подвижной.

Наши места были заселены в самом начале XVIII столетия выходцами с Русского Севера. Самые распространенные фамилии - Вологжины и Пинегины, бабушка тоже из Вологжиных. Моя фамилия пришла из мурманских краев (другой ветвью из архангельских) и разрослась по Ангаре густо, назвав собою две деревни на порядочном расстоянии одна от другой. Теперь не осталось ни одной. В дедушке по отцу (по матери я деда не знал) просматривалась примесь коренной сибирской породы, этакая тунгуссковатость, а у бабушки было чисто русское, ликовое лицо, суховатое и удлиненное, глядящее издалека, точно помнящее века; и он, и она были людьми сильных характеров, долго притиравшихся, народивших кучу детей, но так в конце концов и не притершихся. Это о них рассказ «Василий и Василиса», один из первых. С него я начал, а бабушку писал постоянно, с нее слеплены старуха Анна в «Последнем сроке» и старуха Дарья в «Прощании с Матерой». Судьба моих односельчан и моей деревни почти во всех книгах, и их, этих судеб, хватило бы еще на многие. Я не люблю фантазировать, право писателя на вымысел я использую только для поправок, прочищающих нравственные токи реальности при перенесении ее в книгу. Сначала я «ходил» «по нижней» своей Аталанке, пока она оставалась подле Ангары, затем «прощался» с нею, когда она принуждена была перебираться на новое место, туда, где я прежде собирал ягоды и грибы, наблюдал ее, оторванную от векового днища, когда она сделалась «верхней» и пыталась пустить новые корни, - и это оттуда «Пожар», а сейчас, в редкие наезды, со страхом смотрю уже и не на медленное сползание, а обрывистое падение в пропасть с изуродованным существованием. Я немало за свою писательскую жизнь наслушался об узости, замкнутости, обедненности «деревенской» литературы, не умеющей смотреть масштабно. Вот вам и «узость», не вмещающаяся в страницы. Приближение роковых времен чувствовалось заранее, и отчетливей всего оно замечалось на малой родине.



Не стало Ангары, молодой, быстрой и завораживающей, в которую я беспрестанно заглядывался в детстве. Теперь она, обузданная плотинами, изъезженная, распухшая, гнилая, лежит в беспамятстве, теряя свое имя. Надо ли гордиться, что я, кажется, последним пропел ей сыновью песню со словами, которые она в меня наплескала?! И, быть может, в вечное утешение за благодарную мою память сталось так, что бабушка и дедушка, а также отец лежат вместе в сухой земле, а не под водой, как их бабушки и дедушки. Мать моя год назад легла отдельно и похоронена в Братске, тоже в ангарских владениях, где она доживала у моей сестры. Лет десять мы с сестрой на лето привозили ее в деревню, о которой она вздыхала всю зиму, а под весну в изнеможении и тоске умолкала, уставившись глазами туда, в родные пределы и в родной дом. Она была по рождению не аталанской, отец привез ее с Ангары же, но верхней, - и вот как: мимо Аталанки и легла. Не было у моей Нины Ивановны других заслуг, кроме доброго сердца, но это так много! И жизнь она прожила невеселую, пригорбленную еще и послевоенной судьбой отца.

Вернувшись с фронта в орденах и медалях, отец не пошел в колхоз, а заступил на должность начальника почты. Деревня наша хоть и была небольшой, но считалась центральной среди полудюжины еще меньших, раскиданных по Ангаре. В ней располагались сельсовет, почта, сберкасса, медпункт, сельпо. По почте пересылались денежные переводы, велись иные мелкие расчеты. И когда у заснувшего на пароходе отца во время его служебного отъезда срезали сумку, денег в ней много находиться не могло. Но в те времена в расправе не мелочились. После четырех лет фронта, всего только два года и пробыв дома, на семь лет он загремел в магаданские рудники и вышел только по амнистии после смерти Сталина, совсем «доходягой», как он с грустью говорил о себе. И, вероятнее всего, не вышел бы вовсе, если бы не фантастическое везение: в тот же лагерь попал взятый в армию в конвойные отряды его младший брат, мой дядя. Пока разобрались, что они братья, прошло более полугода, в которые отец успел «подкормиться».

Многим ты богата, великая Русь, в том числе и такими сюжетами! Будь у меня три жизни и пиши я в десять раз быстрей (а я всегда писал медленно), то и тогда мне вполовину не выбрать судеб, которые складывались только в одной нашей деревне, тихой, незаметной до переезда, полусонной.

Но в этой неказистой деревне жила часть русского народа, пусть очень малая часть, но той же кости, того же духа, сохранившегося еще и лучше, чем в людных местах, на семи ветрах. Да и что такое «полусонная» деревня, если этот народ жил в беспрестанных трудах, играл свадьбы, ро -жал детей и воспитывал их, хранил и держался вместе?! И когда говорят о природной лени русского человека, уверяют, что он работать способен только из-под палки, - не к ним, не к клеветникам, хочется обратиться, а к небу, которому они поклоняются: вразуми ты их, бесчестных, - разве знают они русского человека? Кто кормил их, кто защищал от гибели, пока они напитывались ядом?