Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 185 из 257

Отсюда, из духовного склонения Руси, и особая роль в ней литературы. Литература всегда была у нас больше, чем искусство (даже в упоминаниях она стояла отдельно и на первом месте; так и говорили: литература и искусство), и являлась тем, что не измышляется, а снимается в неприкосновенности посвященными с лица народной судьбы. Мы будем еще долго спорить, кто написал «Слово о полку Иго-реве», но, найдись вдруг чудесным образом автор, мы бы, пожалуй, испытали разочарование, потому что он оказался бы излишней прибавкой к творению народному.

Призвание - это призванность, задание на жизнь. Шолохов, Твардовский, Абрамов, Шукшин, Носов, Белов могли иметь другие имена, но они не могли не явиться, ибо именно так наступила пора считывать судьбу и душу народную. Именно они лучше всего отвечали случившимся в народе переменам. Одновременно существовала и другая, и третья, и четвертая литература, частью полезная, талантливая и все-таки сторонняя, но большей частью составляющая произведения печатного станка - требовательная, навязчивая, пресмыкающаяся и злая. Как все, что не имеет чести быть родным и на этом основании требует отменить родственность. От них, от приемных ветвей обширной советской словесности, и произошла наглая барышня, посягающая сегодня на главное место и решившая похоронить русскую литературу вовсе.

Но чтобы похоронить, надо убить. Учтенные последней апрельско-августовской революцией уроки Октября заключались в том, что мало взять власть, мало запустить новую идеологию и поменять хозяина собственности -все это было и после Октября и как из-под пальцев ушло. Надо разрушить то, куда ушло и откуда неожиданно вновь принялось взниматься совершенно забитое и отмененное русское мышление. Тысячелетняя Россия оказалась сильней - за нее и решено было взяться. А для этого поднять ее из глубин наверх, встретить с объятиями, с почетом провести в Кремль и, сделав там служанкой, взяться за полное ее преображение - чтобы сама на себя не была похожа, чтобы и духу от нее не осталось. Под руку явилось самое мощное оружие «перековки» - телевидение всеобъемлющее и бесстыднейшее.

Подняли из укрытия национальную Россию, ограбили и раздели ее донага - вот она, «русская красавица».

И невдомек им, лукавцам (а часто и нам невдомек), что это уже не так, что, не выдержав позора и бесчестья, снова ушла она в укрытие, где не достанут ее грязные руки.

И когда принимаются уверять с наслаждением, что русская литература приказала долго жить, - не там высматривают нашу литературу, не то принимают за нее. Она не может умереть раньше России, ибо, повторю, была не украшением ее, которое можно сорвать, а выговаривающейся духовной судьбой.

Не она умерла, а мертво то, что выдает себя за литературу, - приторная слащавость, вычурная измышленность, пошлость, жестокость, рядящаяся под мужество, физиологическое вылизывание мест, которые положено прятать, -все, чем промышляет чужая мораль и что является объедками с чужого стола. Таким обществом наша литература брезгует, она находится там, где пролегают отечественные и тропы, и вкусы.

Сейчас не требуется писать много. Приходится признать, что читать стали в десятки раз меньше, чем десять лет назад. Это объясняется и бедностью, когда от куска хлеба не удается урвать ни копейки на книги, и дурным качеством навязываемых книг, и невольной виной каждого за попущение злу. Попустила читающая Россия, и теперь, отворачиваясь от лжеучителей, она отвергает и кафедру, к которой они выходили. Кафедра (назовем так литературу) допускала разные мнения, но разноречивость в переломные моменты способна восприниматься только с одним знаком. Чтобы вернуть доверие к литературе (а это пришлось делать и после революции 1917 года), писать надо так, чтобы нельзя было не прочитать, подобно тому как нельзя было не прочитать «Тихий Дон». Наступила пора для русского писателя вновь стать эхом народным и не бывавшее выразить с небывалой силой, в которой будут и боль, и любовь, и прозрение, и обновленный в страданиях человек. К нашим книгам вновь обратятся сразу же, как только в них явится волевая личность, - не супермен, играющий мускулами и не имеющий ни души, ни сердца, не мясной бифштекс, приготовляемый на скорую руку для любителей острой кухни, а человек, умеющий показать, как стоять за Россию, и способный собрать ополчение в ее защиту.

Россия - многонациональная страна. Я говорю о русской литературе по праву русского писателя, ни на минуту не забывая при этом, что российские малонациональные, в сравнении с русской, литературы, какую бы роль они на себя ни брали, имеют схожие беды и задачи. Не надо забывать и то, что все революции с чужим душком имеют антинациональную направленность, для России -ступенчатую. Наша нравственная грамота до таких истин не доходит, а грамота политическая и властная во всем мире их скрывает.

Литература может многое, это не раз доказывалось отечественной судьбой. Может - худшее, может - лучшее, в зависимости от того, в чьих она руках. Но у национальной литературы нет и не может быть другого выбора, как до конца служить той земле, которой она была взращена.



1996

«ПИШУ О ТОМ, ЧТО НУЖНО ЛЮДЯМ»

Беседа с С. В. Ямщиковым

Савва Ямщиков: Валентин Григорьевич, мы ровесники, прожили по шесть с половиной десятков. Что в своей жизни писателя, человека, считаете главным? Что несете в душе по сей день?

Валентин Распутин: Наверное, возможность и способность высказываться о том, что сейчас нужно обществу. Видите ли, те больные вопросы, которые как бы витают сегодня в воздухе, никого из нас не минуют. И надо закупориться совершенно, чтобы не понять, чего же ждет от тебя читатель, о чем надо рассказывать. Это не значит, что я всегда непременно поднимал самые важные вопросы. Нет, конечно. Но меня ведь сами обстоятельства заставляли искать ответы на эти вопросы. Скажем, отчуждение в семье, среди самых близких людей, стало ощущаться уже в конце шестидесятых. Исподволь, потихоньку, но оно подготавливалось, и в конце концов трещина все-таки вышла наружу. Мы ведь стали тем, кто мы есть сейчас, только за последние десять-пятнадцать лет. И я рассказал почти что историю нашей семьи, написал свою бабушку. Для меня это было самое главное в «Последнем сроке». Тот язык, которым пишу, он во многом от нее, от бабушки - как же она говорила! Сидеть бы да записывать эти удивительные рассказы, этот язык, техники не было такой, чтобы записывать, но ведь это без техники переливалось... Когда пришло время писать, я воспользовался бабушкиным языком. Да в деревне все так говорили, это был и мой язык. Другое дело, что поначалу я стеснялся его. Ну как же! В город приехал, университет окончил, французских и американских авторов читал, а тут какой-то деревенский язык! И не я один так к нему относился. Потом у Шукшина прочитал, что он тоже стыдился своего языка, когда поступил в институт кинематографии.

С. Я.: Зато Александр Сергеевич, будучи оснащенным и языками, и науками, не стыдился языка Арины Родионовны и переносил его в «Евгения Онегина».

В. Р.: Конечно. Но мы-то из этого языка как бы выбрались, и поначалу именно такое отношение было. Потом я понял, какое это богатство, как повезло и Астафьеву, и Абрамову, и Носову, и Белову, и мне. Понял я прежде всего благодаря этим писателям, потому что они раньше меня начали. Помню, с каким удивлением читал «Привычное дело» - оказывается, можно так писать, как Василий Иванович. «Последний срок» у меня очень легко получился. Летом в деревне народу собиралось много, родственники отовсюду наезжали, негде было приткнуться. Так я в баньке приспособился. Темная, одно окошечко. Поставил ящик, на него газетку, под себя подставил чурку. Так хорошо писалось!

Правда, перед этим была работа, которая мне тяжело далась, потому что хотелось написать так же изысканно, как Бунин, Борис Зайцев. Есть у меня очерк «Вниз и вверх по течению», где герой приезжает на свою родину и видит, чем стало переселение на новые места для его односельчан. Не для села даже, а для деревни в сорок дворов. А все равно тяжело далось. Мы по молодости не сознавали, а для стариков, конечно, трагедия. Я написал об этом, но написал несколько красиво, как бы отстраненно, а недавно взял и переписал этот очерк, с высоты, так сказать, человеческого и писательского опыта.