Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 257



Известно, что паломничество к Толстому в Ясную Поляну в течение многих лет не прекращалось ни на один день. Самые знаменитые литераторы не считали возможным жить и работать, не поговорив со Львом Николаевичем и не приобщившись его тайн - если уж выпала им удача жить в одно время. Среди них были и Тургенев, и Чехов, и Бунин, и Горький, и Куприн, и многие другие. Почти все они оставили воспоминания о встречах с яснополянским мудрецом. Самые короткие воспоминания, всего в три-четыре странички, у В. Розанова. Но они объясняют в Толстом, кажется, самое главное.

«Да! - восклицает Розанов после недолгого, но чрезвычайно памятного разговора со Львом Николаевичем. -

Да! Вот секрет Толстого. Мы все умничаем над народом, ибо прошли гимназию и университет, ну и владеем пером. Толстой один из нас, может быть, один из всей русской литературы, чувствует народ как великого своего Отца, с этой безграничной к нему покорностью, послушанием, с каким-то потихоньку на него любованием, потому особенно и нежным, что оно потихоньку, и будто кто-то ему запрещает. Запрещает, пожалуй, вся русская литература “интеллигентностью” своею, да и вся цивилизация, к которой русский народ “не приобщен”...

Все мы, должно быть, вышли когда-то из мужика. Высокородный Толстой, рожденный графом и прекрасно знавший и описавший высший свет, точно еще в молодости, подготовляясь к писательской работе, прошел весь свой родовой путь в обратном направлении к его истоку, прошел пешком по крестьянской Руси от графа Толстого и князя Болконского до какого-нибудь мужика Акима и Платона Каратаева, внимая тысячам голосов и тысячам лиц, укладывая в душу зернышки и даже пылинки развеянных истин, все вбирая, что преждевременно отошло, всем, чему нет цены в предстоящей работе, запасаясь, участвуя в военных кампаниях и народных собраниях. Уходил в этот долгий путь в барском платье, а возвращался в Ясную Поляну с батожком и в крестьянской рубахе с пояском. Толстой не рядился под мужика, ему свободнее было в мужицкой одежде и с мужицким лицом.



Вот отчего и оказалось под силу молодому Толстому взять под распашку все огромное поле, называвшееся Россией, во всей населяющей ее толще и во всех проявлениях. Во всей населяющей толще - от крепостного до императора. Теперь мужицкий граф Толстой все это хорошо знал и теперь, спустя полвека после событий, уже по остывшим следам вновь провел Россию через Отечественную войну с Наполеоном. Это был подвиг, подобный подвигу Кутузова. Только главнокомандующий способен держать в памяти множество подробностей и приводить одновременно в движение множество пружин, составляющих развитие событий, только по его провидческой воле все указания, главные и не главные, все перемещения и маневры превращаются в конечный победный результат. Принимаясь за эту грандиозную работу, Толстой сознавал, что о таких судьбоносных, тяжкопобедных событиях, как война 1812 года, которые потребовали всеотеческого изнуряющего напряжения, надо напоминать. Напоминать не скупым языком летописей, а живым и объемным художественным языком. Сознавал он, надо полагать, и то, что никто в современной ему литературе лучше его этот неимоверной тяжести труд не подымет. И по опыту воина, прошедшего через севастопольскую кампанию, и по нутряному гулу таланта, уже показывающего свои богатырские силы, и по охватному взгляду на историю это мог сделать только он. «Война и мир» появилась в 60-е годы, сразу после освобождения крестьян. И трудно было подыскать более подходящее время для сказания этого великого национального эпоса, чтобы могучая, распрямившаяся наконец энергия снизу имела своим происхождением тот же источник, что и при ходе народа на Бородинское поле.

В каких бы ипостасях ни являлся потом Толстой, каким бы учениям ни отдавался, как художник и автор «Войны и мира» он останется для нас непревзойденным мастером и наиболее близким и родным человеком. В обрамлении «Севастопольских рассказов», «Детства», «Отрочества» и «Юности», «Казаков», «Анны Карениной», «Смерти Ивана Ильича» и других художественных работ строгой и прекрасной ювелирной отделки и любовного взгляда на жизнь, которыми мы не можем не восхищаться, это величественное полотно есть главное, основное дело; для него-то Толстой в первую очередь и приходил в жизнь и литературу, и оно-то не способно никогда потускнеть. С трудом верится, что такая величественная вширь и вглубь махина, какой была александровская Россия времен наполеоновских войн, такой громоздкий, едва вмещающийся в горизонты русский обоз, который дважды ходил в Европу и выходил на Бородино, мог сотворить и двигать один человек, будь он даже ста пядей во лбу. Так и кажется, что рукой Толстого не могло не водить время от времени Провидение. Именно здесь водило, а не в учительных работах. «Войной и миром» Толстой дал масштаб русскому писателю в трагические и горькие периоды российской истории - масштаб, под который затем подходили Достоевский и Шолохов. И если бы нам дозволено было представить, будто многострадальной душе Льва Николаевича дано было выбирать обитель себе в одной из его книг, она бы предпочла, осмеливаемся думать, не какой-нибудь из его коротких нравоучительных шедевров вроде «Чем люди живы» или «Много ли человеку земли нужно», а ее, многострунную величавую «Войну и мир». И слушала бы, слушала неустанно торжественный, в широком разливе рокот волн, из которых строка за строкой мерно и ритмично складывается эта прекрасная сага.

Толстого принято считать противоречивой личностью, состоящей из двух не всегда совпадающих одна с другой частей, не всегда одна другую признающих - из художественной и учительной... Словно он взял сначала огромное земное поле и на удивление прекрасно с ним управился, но и здесь ему показалось тесно, и тогда он взял под распашку поле небесное, соединил в себе все религии мира и вывел из них свое учение, свою веру. Не следует преувеличивать эти противоречия в Толстом. Даже перезрелый плод, лопаясь от распирающего его изобилия, расходится по скорлупе, а ядро, как правило, остается в целости. Толстой не противоречил себе, а в резко меняющемся мире, перемены в котором не могли ему нравиться, переходил на другой язык и другой тон. Огромный его авторитет в России и мире (ни у одного из русских не было в мире подобного авторитета) позволял Толстому рассчитывать на то, что его проповеди станут действовать на людей быстрей и верней, чем романы. Не один Толстой пошел по такому пути - и до него, и после него в поздние периоды творчества и горячие времена истории это было судьбой многих художников, да по слабости голоса слышно их было недалеко. Толстого, конечно, слышали, но серьезного влияния на общество и народ в ту предреволюционную пору его поучения оказать не могли, и все толки по этому поводу, как всегда у нас, у русских, носят преувеличенный характер. Толстовство в России не нашло широкого распространения, да и не могло никому принести вреда. «Непротивление злу насилием», вызвавшее столь яростное «противление» с разных сторон, существовало в России и в мире и до Толстого, а у него вывелось из его религиозных убеждений. В устах Толстого это учение нашло, конечно, авторитетную поддержку, и последователи у него находились, однако их не могло быть много, и всех их, сколько их было, смело тут же грянувшей революцией. Зло победило не потому, что Толстой запрещал препятствовать ему, а потому, что оно, набухшее и одновременно прорвавшееся из всех социальных и нравственных нарывов, оказалось вдесятеро сильнее добра. В последние годы жизни Толстой не жаловал патриотизм, но кто мог всерьез относиться к брюзжанию автора «Войны и мира» в адрес патриотизма - после картин Бородина, куда добровольно пришли тысячи и тысячи ополченцев в белых смертных рубахах, приготовившихся лечь за матушку-Россию и вполовину полегших, а батарея Раевского сражалась с такой сверхъестественной стойкостью, будто убитые снова и снова поднимались и снова и снова падали, чтобы подняться. Гораздо серьезнее обвинения Толстому, прозвучавшие в постановлении Священного синода в 1901 году, но и тут к месту вспоминается известное, спокойное, без обличений и очень убедительное письмо к Толстому православного священника, в котором тот, выражая надежду, что Лев Николаевич вернется в лоно православного храма, говорит: вы один, а нас - вся Россия, вам легче прийти к нам. Действительно, мог ли один, будучи даже Львом Толстым, сокрушить тысячелетнюю народную веру? Ее сокрушило вскорости вселенское зло, с которым роднить Толстого несправедливо. Да и то, как мы видим сегодня, не сокрушило. Даже оно не могло сокрушить.