Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 257

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу.

А небом избранный певец

Молчит, потупив очи долу.

Свою избранность Пушкин понимал как дар, оплачиваемый только одним долгом - служением красоте и отеческой крепости. Известны слова императора Николая, записанные им после беседы с поэтом в 1826 году: «Вчера я разговаривал с одним из самых умнейших людей России». Разговор у них, надо полагать, шел не только о стихах. Пушкин был государственный человек; вслед за Пушкиным все крупные таланты всегда держались того же положения. Верноотеческого, без лукавства и корысти. В пору Пушкина уже принято было в пресытившемся свете, блиставшем талантом злоречия, не любить свое, насмешничать, издеваться... вероятно, тогда это делалось элегантней, чем в наше время, но яд есть яд, и, когда отдаются ему с жаром сердец и талантов, действует он и затягивающе, и разрушительно. Общественное направление, которое лет через тридцать-сорок после Пушкина превратилось в откровенное инквизиторство, иссекающее русскую жизнь литературными розгами, тогда только высматривало кривизну. Пушкин не мог не замечать этой опасности. Встречь Радищеву совершил он путешествие по той же дороге, но уже из Москвы в Петербург, и, не вступая в спор с опальным автором, ставя его лишь на место гражданина, наложил на радищевскую правду о «чудище», то есть на правду социальную, правду свою - нравственную, историческую, глядящую не под ноги. Пушкин с головой окунается в историю и знает ее до этнографических мелочей; не однажды в письмах и замечаниях он указывает на ошибки: то Рылеев вручит языческому русскому князю герб со святым Георгием, то Загоскин не в те одежды оденет бояр. Мало того - как рыцарь, стоящий на страже чести истории, Пушкин возмущается Вольтером, который в поэме «Орлеанская девственница» допускает кощунственные искажения образа национальной героини французов - Жанны д’Арк. Трудно не согласиться с теми, кто полагает, что, продлись пушкинская земная жизнь, не покривела бы наша литература на тот глаз, который обращен к родному, Пушкин бы своим обширным умом и огромным авторитетом предупредил, отвел... «Власть и свободу сочетать должно во взаимную пользу» - это его слова из «Путешествия из Москвы в Петербург».

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура...

«Из Пиндемонти»



Вот уж слова, как почти все у Пушкина, не имеющие срока давности. Как далеко глядел он, сколь многое провидел! И на сегодняшний день, торжественный и тревожный, он оставил нам завещание, относящееся и к себе («Нет, весь я не умру...»), и к событиям, нависшим сегодня над всем миром бешеным и мстительным Злом. Пушкин сейчас - первый защитник сербов. В «Песнях западных славян», точно перевоплотившись в многовековое страдание сербского народа, он пропел ему нежную и торжественную славу. Пушкин еще в 1836 году так отозвался о порядке, составленном отборным мировым сбродом в Северной Америке, о порядке, который бомбит сегодня сербов: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую подавлено неумолимым эгоизмом и страстию к довольству».

Нет, Пушкина, как Евтушенко, в Америку не пустили бы. Не тот избранник.

...Красивое слово - Пушкин. Вечно молодое, светлое, звонкое, песенное, искрометное, звездное... Но и честное, надежное, доброе, работящее, правильное... Но и мудрое, емкое, всеохватное, сытное... Рядом с хлебом и водой. Любимое на всех российских языках и наречиях слово - Пушкин.

1999

«ОТКРОИТЕ РУССКОМУ ЧЕЛОВЕКУ СВЕТ»

О Ф. М. Достоевском

У нас невольно, от постоянного общения с ними, создаются зримые и монументальные образы самых великих художников в литературе: Пушкин, блистающий талантами, как рыцарскими доспехами, по духу и образу жизни истинно рыцарь, высоко поднявший значение и честь литературы, защищавший честь России и свою личную честь; Гоголь - как нахохлившаяся вещая птица, слетевшая на многострадальную нашу землю из неведомых высот; Толстой - точно корневище огромного дуба, глубоко в землю запустившего корявые и мускулистые лапы корней и вбирающего все начала жизни и все учения мира... Толстой, сиротствующий без креста на своем могильном холме... И Достоевский, со скрещенными на коленях руками и мученическим лицом, с пристально устремленными вперед глазами, как на известном портрете Перова, и в глубокой думе, выдающей огромную работу ума и души. Толстой - произведение природное, былинное, похожее на мифологического Пана, при всей своей могучести так и оставшееся незавершенным; Достоевский - произведение духовное, не корневое, а плодное и по мысли, по характеру работы совершенное. Его глубины - это немеренность человеческой души, безудержные страсти его героев срав -нимы с горячим выплеском лавы из запущенных и обремененных грехом пластов, до них чудом достает смиренный и пронзительный луч любви и вызывает извержение, после которого должны последовать или гибель от непереносимой боли, или преображение. У Достоевского лицо духовника, озабоченного устройством душевных глубин, все, о чем он говорит, он говорит доверительно, наклоняясь к вашему уху, порой сбиваясь, торопясь, потому что

желающих подойти к нему много, но не сбиваясь с доверительности, договаривая до конца. Вот это-то собеседование, требовавшее полного внимания, и признавалось не умеющими слушать за «болезненное впечатление». В храме другой язык, чем на улице. К чтению Достоевского приходится готовить душу, как к исповеди, иначе ничего не поймешь.

Достоевский - пророк, Достоевский - поразивший мир своим буйным и выверенным психологизмом художник. Все это неоспоримо. Конечно, пророк, многое предугадавший и многое сказавший навечно. В сущности, все у него, за исключением двух-трех политических статей в «Дневнике», сказано навечно, и чиновника, поступающего на государственную службу, следовало бы подвергать экзамену, читал ли он Достоевского и что он взял у Достоевского. Но для нас как-то не столь уж важно, что он пророк, для нас пророк - далекое, поднебесное понятие, до которого не дотянуться, а так не хочется отпускать от себя Федора Михайловича и лишиться его близости и доверительности. Его пророчество объясняется тем, что он был умным и внимательным смотрителем русской жизни и как исповедник знал, где в человеке искать человека. У него десятки откровений, которые превосходят человеческий ум, даже самый проницательный, и которые, кажется, не могут быть земного происхождения, но озарение знает, в каком сосуде блеснуть.

Самое важное, быть может, для нас сегодня - припомнить, что из своей вечности Федор Михайлович говорит о народе, из которого он вышел, о литературе, которой он служил, о жизни, которую наблюдал.

Он говорит:

«Все наши русские писатели, решительно все только и делали, что обличали разных уродов. Один Пушкин, ну да, может быть, Толстой, хотя чудится мне, что и он этим кончит... Остальные все только к позорному столбу ставили, или жалели их и хныкали. Неужели же они в России не нашли никого, про кого могли сказать доброе слово, за исключением себя, обличителя?.. Почему у них ни у кого не хватило смелости (талант был у многих) показать нам во весь рост русского человека, которому можно было поклониться? Его не нашли, что ли?..»