Страница 5 из 8
Сотни глаз поворачивались за мешковатой, неловко сидевшей в седле фигурой, пока командующий проезжал на середину фронта. Он был грузен и неуклюж, сидел на лошади по-пехотному, расставив носки и оттопырив локти. На тучном лице в коричневых подглазных отеках утопали маленькие, сердитые и сонные глаза, буро-малиновые щеки свисали обезьяньими мешками, разделенные черной бородкой.
Скрипучим голосом, лениво и вяло он сказал:
— Здравствуйте, юнкера! — и недовольно поморщился в ответ на треснувшее «здравия желаем»… Пожевал губами и заговорил.
Говорил он о славе, о величии, о дедовских победах, о славных заветах русской армии, о георгиевских знаменах, боевых подвигах, о спасении попранной родины, самоотвержении, но слова были тусклыми, бескрылыми и шлепались в лужу под ногами вороного коня, падали оловянной тяжестью.
И когда поздравил юнкеров с высокой честью нанести последний удар противнику собравшему остатние силы свои и потеснившему доблестные добровольческие части, — «ура» юнкеров было жидким и неуверенным.
Генерал нахмурился и бросил последние слова;
— Вы уходите на фронт, не окончив курса, простыми юнкерами. Может быть, это покажется вам обидным, но мы не хотим разрывать связывающих вас уз дружбы и посылаем вас отдельным сводным юнкерским полком. В первых боях своими подвигами вы зарабатываете офицерские потны на поле славы и чести.
Командующий повернул коня и уехал со скучающим и хмурым лицом.
Когда эскадроны уходили с плаца под танцующий звон кавалерийского марша, в четвертом ряду первого эскадрона рыжеватый юнкер сказал соседу:
— Ну и нудная же сволочь, царь Антон! Будто не говорит, а кишку изо рта тянет. Завыть хочется.
— Пономарь, сукин сын!.. По покойникам замечательно читал бы, — ответил, оправляя поводья, Всеволод Белоклинский.
Худенький юнкер в очках немилосердно рвал клавиши расстроенного рояля.
Десяток сгрудившихся вокруг подпевали разбродными голосами.
Сквозь опаловую мглу продымленного воздуха сочились розовым сиянием электрические нити лампочек.
В углу грудой валялись брошенные шашки и фуражки.
Большой стол, протянувшийся от угла к углу по диагонали ресторанного кабинета, пестрел винными лужами и пятнами соусов. Бутылки лежали и стояли островами на смятой скатерти.
Рояль брякнул громом на весь кабинет, и за взрывом хохота запели второй куплет:
Полуголые, блеклые женщины испуганно жались по диванам, между юнкерами. На лицах их, сквозь мозаику пудры и румян, проступала равнодушная усталость и давнишний, навеки, испуг. И только губы раздвигались привычной, заученной улыбкой.
Когда допели «яблочко», юнкер в очках брызнул лезгинкой.
— Цихадзе… Цихадзе! Лезгинку! Жарь во весь дух.
На середину оттолкнув стол, выпрыгнул горбоносый, круглоглазый юнкер. Ноги слабо повиновались ему, он налетал на окружающих и, наконец, с размаху ударившись о рояль, остановился и выругался.
Осмотрел всех налившимися кровью черными глазами и взревел хрипло:
— К черту лезгинку. Рраздэвай дэвочек! Будым танцевать канкан в натура!..
Слова его покрыли хохотом, рукоплесканиями, криком. С женщин начали рвать платья. Одна вырвалась, пошатываясь и хохоча.
— Не троньте… Я сама. Ты, бараний князь, снимай штаны, давай плясать голяком.
Всеволод Белоклинский встал с дивана и отошел к окну. Голова у него кружилась от выпитого вина и тело ослабело. Голый танец вызвал физическое неодолимое омерзение.
Он отодвинул гардину и заглянул в окно. На темной улице стояли у подъезда ресторана понурые извозчики, под домами пробирались одинокие тени пешеходов.
Юнкер почувствовал щемящее сосание под ложечкой.
— Не то, не то! — сказал он тихо и ощутил на глазах теплый след слез.
С трудом сдержался и облокотился на подоконник На плечо ему легла рука.
Оглянувшись, он увидел девушку в скромном, до верху закрытом платье, с сухими розовыми губами, с жадными чахоточными глазами. Вспомнил, что она сидела в начале ужина против него и ее называли Клотильдой.
— Ты что, миленький, загрустил? — спросила она, и звук голоса глуховато певучего, разладного кабацкому гомону странно тронул юнкера.
Он взял руку девушки и непроизвольно сказал:
— Противно!.. Я не могу!.. Это черт знает что такое… Как звери. Ведь завтра же мы идем в бой, за свое дело, за живую Россию, а сейчас пьем, как свиньи, и танцуем, как сцепившиеся собаки. Меня тошнит, Клотильда.
Она не мигая смотрела ему в губы жарким, изнутри идущим взглядом.
— Не зови меня Клотильдой. Какая я Клотильда. Настя я… Хоть раз хочу человечье имя свое вспомнить.
Она смолкла и, тесно придвинувшись к юнкеру, прошептала:
— Мне тоже тошно! Увези меня отсюда. Поедем к тебе!
— Куда ко мне?
— Домой, к тебе!
Юнкер жалко и растерянно улыбнулся.
— Домой? Настенька, у меня третий год нет дома. Я выгнанная на мороз собака. Мы все — выгнанные собаки и дома у нас нет. Сегодня Ростов, завтра Харьков, послезавтра опять Ростов, а через неделю, может быть, помойная яма… Нет у нас дома» нет родины, ни черта нет, кроме пьяного ухарства и спрятанного отчаяния. Мне скверно, Настенька!
Она взяла рукав его гимнастерки двумя пальцами и повертела, раздумывая.
— Я б тебя к себе позвала, только у меня собачья конура тоже. Брезгать будешь.
Юнкер перебил.
— Куда хочешь, только вон отсюда! Я могу здесь разрыдаться, закричать, убить кого-нибудь.
— Ну, тогда поедем. После на меня не сердись. Где твоя шапка?
— Я сейчас возьму.
Белоклинский разыскал в куче свою саблю и фуражку и вернулся к Насте.
— Едем.
Уже в дверях кабинета она вдруг остановилась и обдала юнкера горячечным блеском зрачков.
— Как тебя зовут, миленький? Я и не спросила, дура.
— Всеволод.
— Всеволод? Севушка! Севушка! — повторила она, как будто прислушиваясь к каким-то нежным звукам в имени, и быстрыми шагами пошла через общий зал к вестибюлю.
Извозчик, пропутавшись долго в кривых переулочках, остановился у калитки в глухом остроколом заборе.
— Приехали. Вылазь, миленький» — сказала Настя задремавшему Белоклинскому.
За ней он прошел садом в глубь двора к покривившейся хатке.
Девушка открыла визгнувшим ключом маленькую дверку.
— Нагнись. Тут низко, — шепнула она.
Юнкер шагнул в хату и в темноте почуял влажный масляный запах крашеного земляного пола и аромат каких-то сухих трав.
Девушка открыла вторую дверь и протолкнула в нее юнкера.
— Иди в горницу, а я сейчас лампу заправлю.
Он очутился в низкой и узкой комнатушке. Мутно-синим квадратом яснилось окно и трепетал на нем распластанный крест рамы. Здесь еще сильнее пахло сухими степными травами.
Ощупью нашел стул и сел.
В щели двери вспыхнула полоска оранжевого света, и Настя вошла с керосиновой лампой. Поставила ее на стол и, пройдя к окну, опустила ситцевую занавеску.
Юнкеру неожиданно вспомнились тревожные, потрясающие строчки:
Девушка отошла от окна и остановилась посреди горницы, поправляя прическу. В черном, закрытом до шеи платье она казалась почти девочкой, худощавая и легкая.