Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 44

Стоявшие на шкафу куличи благоухали, и дымка их ароматов проникала в неспокойные сны мальчика. Он долго не засыпал — не потому, что боялся пропустить полночные колокола, иное не давало покоя: когда куличи принесли из пекарни, Маккавей исподтишка отломил один краешек; он думал, что никто не заметил, но тут с балкона долетел бабушкин голос:

— Как ты насмелился! — говорила она. — Это большой грех, у тебя за это вырастут ночью рога, так и знай…

В проеме двери обрисовывалось ее костлявое тело в темном платье, порыжевшем на плечах от солнца, на шее — толстые жилы, между которыми двигался кадык. Она мерно качала головой в такт словам — наверно, бормотала проклятья или молилась, выпрашивая для внука прощенье. Голова у нее была не человечья, а черепашья — маленькая, пепельно-серая, морщинистая, с точечками глубоко запавших глаз, а губы прямые, без изгибов, только узкая щель между ними, будто трещина на пересохшей земле…

— Кукушка куковала? — спросила бабушка.

— Нет, — ответил Маккавей, думавший не столько о кукушке, сколько о том, что должно с ним произойти этой ночью.

— Твоя мама причесала меня, дала денежку и сказала: «Как услышишь кукушку, разбуди меня».

— Не куковала она, бабушка…

Он лег и задремал, не снимая рук с темени. Осторожно ощупывал свою стриженую голову с острой макушкой, чувствуя все неровности черепа, которые набухали под его обмякшими от сна пальцами — вот-вот высунутся кончики рогов. А под потолком кружила кукушка, и черепашья бабушкина голова с редкими ржавыми волосами, сквозь которые просвечивал череп, будто вылепленный из воска, поворачивалась то в одну, то в другую сторону. Близорукие старческие глаза пытались разглядеть кукушку и не могли…

Утром отец Маккавея пошел в город за лекарствами. Он был уверен, что аптека по случаю праздника закрыта, но знал адрес аптекаря и решил отправиться прямо к нему домой, в выкрашенное желтой краской здание возле почты, где ему случалось бывать и раньше. Позвонит, попросит прощения за то, что беспокоит его и домашних в такой день, и попросит дойти до аптеки. «Болезнь не считается — праздник или не праздник. Она может оторвать человека и от стола, и от самого сладкого сна», — рассуждал учитель и помахивал соломенной шляпой, которую он захватил, чтобы на обратном пути не напекло солнцем голову.

Маккавей смотрел в окно на отцовскую спину. Узкий, старомодный, вытянутый на лопатках пиджак ерзал от взмахов рук… Мальчик с самого раннего детства помнил отца сутуловатым, задумчивым, взгляд всегда устремлен в землю, но в этот день отец среди высоких зазеленевших деревьев выглядел еще более сутулым и худым. Вероятно, угнетала мысль о заболевшей жене. А может быть, глаза обманывали Маккавея, потому что ярко сияло солнце, во всех дворах стояли в цвету деревья, сверкали стены свежепобеленных домов, и от этой белизны, делавшей все просторней и выше, черная фигурка вдали выглядела придавленной, неуклюжей и чуждой весенней природе.

Отец исчез за тополями у родника, мелькнул еще раз на берегу Огосты, ненадолго задержался на макушке невысокого холма (быть может, закуривал сигарету), потом стал медленно спускаться по другому склону, и Маккавей провожал его глазами до тех пор, пока можно было различить только овальную лысину на затылке…

— Я видела крысу: из перьев и тряпья она устроила себе гнездо на куличе, — сказала бабушка и стала накрывать на стол. — Все перепачкала. Я видела мокрый след от ее хвоста на куличах, которые твоя мама украсила ядрышками миндаля. Кричу ей: «Пошла прочь, негодяйка!» — замахнулась кочергой, а она только шевелит усами да смотрит на меня…



Бабушка влезла на стул, сняла со шкафа один из куличей и стала срезать его янтарную, потрескавшуюся корочку. Она орудовала ножом так уверенно, как будто точно знала, докуда проник мерзкий крысиный запах. Кусочки кулича падали на пол, она наступала на них, словно не замечая. Потом разложила на клеенке то, что осталось от кулича.

Если бы мама не расхворалась, она застелила бы стол самой красивой скатертью и возле каждого крашеного яичка и каждого ломтика кулича положила бы стебелек дикой герани. У них в доме соблюдали обычай: прежде чем сесть за праздничный стол разжевывали листок дикой герани, причащались глотком вина и, чокнувшись красными пасхальными яйцами (для Маккавея раскрашивали специально большое, утиное, которое раскалывало все остальные и дома, и на улице), приступали наконец к куличу. Он таял во рту и как-то по-особому пах — не столько ванилином и лимонной кожурой, сколько яблоневым цветом и гиацинтами.

Иными были куски кулича, которые бабушка отламывала своими трясущимися пальцами (кожа у нее на руках была вся в складках, будто она надела большие, не по размеру, перчатки из грязной замши). Расковырянный ножом кулич казался непропеченным, какого-то неприятного цвета, похожий на тухлое яйцо, а всего ужаснее, что когда мальчик поднес ко рту горбушку, о которой так мечтал накануне, то и впрямь ощутил отвратительный запах крысиного хвоста. Он нагнулся под стол, выплюнул откушенное в ладонь и мигом выбежал за дверь, чувствуя, что его сейчас вырвет.

Потом они чокнулись с бабушкой. Утиное яйцо разбило скорлупу ее красного пасхального яичка, но это не развеселило мальчика. Впервые на пасху в доме было тихо и скучно. Не было за столом отца — тщательно выбритого, в белой крахмальной рубашке, пахнущего одеколоном; обычно он отпускал какую-нибудь шутку, потом лез в карман жилета, растерянно шевелил пальцами (якобы ничего не нащупывал), и, достав небольшую купюру, клал сыну на ладошку, — чтобы купил себе в бакалейной лавке какое-нибудь лакомство на память о празднике. Не было за столом и мамы — в этот день она всегда надевала свое выходное сиреневое платье с такими широкими рукавами, что казалось, будто их раздувает весенним ветерком, на правой руке — золотой браслет (какая тонкая, совсем девичья у нее рука!) и колечко с камешком, над которым взлетает лиловая искорка, когда мама протягивает руку, поправляя сдвинутые мальчиком приборы на столе. Мама больна. Она лежит в соседней комнате с мокрым полотенцем на лбу, бледная, как корочка злосчастных куличей, из-за которых все и произошло. Лежит и бредит…

— Разрезала я утром один кулич, — говорит бабушка, очищая расколотое яичко, и приставшая к ее пальцам красная краска оставляет след на белке. — Смотрю: он полый внутри, только корочкой и держится. Я думала, что его так в печке раздуло, ан нет, червь выгрыз. Я эту мерзость углядела в дырочку: лежит в куличе, длиной с ящерку будет. Я его щипцами как подхвачу и — на горящие угли…

Мальчик слушал ее и дивился: какие угли, если сегодня печку вовсе и не топили? Неужели же еще не остыли угли в пекарне, где вчера пекли куличи?

Он проглотил кусочек сваренного вкрутую яйца, которое ему протянула бабушка. Морщинистое ее лицо качалось на шее, как у игрушечных деревянных клоунов, у которых головы прикреплены к туловищу пружинками. Маккавей долго пил воду из кувшина, потому что желток приклеился к небу и никак не проглатывался. Потом он пошел погулять на улицу к мальчишкам, которые хвастались своими крашеными яичками и подаренными к празднику красными шапками, заигрался с ними и только к вечеру спохватился, что пора домой.

Христофор Михалушев принес из города лекарства для жены. Весь дом пропах камфорой. Из комнаты, где лежала больная, вышла с засученными рукавами соседка, вымыла над тазом руки (он слил ей) и, заметив его тревогу, сказала:

— Стоило так простужаться из-за этого теста, будь оно неладно… Я ее растерла хорошенько, сейчас она успокоится и заснет. А потом растворите в горячей воде морской соли, пусть ноги попарит…

Она ушла, Христофор Михалушев посмотрел на стол.

— Мама, дай-ка чего поужинать, — сказал он и ослабил галстук. — Принеси сколько там осталось яиц, налей стаканчик вина, кулича нарежь… Весь день маковой росинки во рту не было…