Страница 21 из 33
Когда я начала работать в "Литературной газете", я не могла сначала ничего понять, но обязана была запомнить.
Что же я запомнила о первых месяцах работы? Что все вокруг ругают книгу Константина Федина "Горький среди нас". Порочная книга... Она восхваляет "Сера- пионовых братьев". Что обнаружил Сталин... С того дня началась для меня история сталинского печатного слова. Собирали отклики разных писателей, отрицательные конечно, готовили их в печать. Для меня дело осложнялось тем, что книгу Федина я не читала — редкий случай в моей жизни. А романы мне его не нравились совсем. Надо ли добавлять к этому, каким благополучным писателем стал потом Федин, сколько Сталинских премий получил, как умер главой Союза писателей, никому не помог, всех продав. Может быть, перепугался насмерть?
Что случилось тогда? Я, повторяю, не могла понять. А через несколько лет раскусила этот сталинский пасьянс и, по его правилам, двойной удар. Мина замедленного действия... Ведь в число "Серапионовых братьев" входил Зощенко, самый необыкновенный из братьев. И эта сталинская мина замедленного действия взорвется через два года, неся Зощенко гибельное смертельное уничтожение. Не на неделю, не на час, а до конца жизни. Зная жизнь Федина и помня судьбу Зощенко... С этого момента начнется крутой разгромный поворот. Сталин бьет одного, но, одновременно, целится в другого. В таких делах он меткий стрелок.
Но пока у нас период надежд, связанный с окончанием войны, с верой в то, что теперь, после такой войны мы будем писать о жизни и о войне только правду. И Федин в своей книге "Горький среди нас" тоже, может быть, единственный раз в жизни, писал в надежде на правду.
И если книга Федина и смысл ее разноса стали мне понятны с годами, то реакция на Эренбурга была мгновенной — в те дни, когда я начинала работать. Напомню, что в печать была спущена сталинская фраза — "Товарищ Эренбург упрощает". И под этим названием появилась руководящая статья.
Мне эта фраза показалась предательской и по отношению к Эренбургу и по отношению к войне. Те мои чувства были, конечно, более смутными, даже подсознательными, я не формулировала их так отчетливо, как сейчас. Казалось, что появилось что-то неприятно скрежещущее у тебя под окном...
Надо добавить, что годы войны были единственным периодом моей жизни, когда я горячо любила Эренбурга — в полном единстве со всем народом, что тоже не всегда случалось со мной. "День второй" и "Не переводя дыхания" не вызывали и подобия таких чувств — только слабый интерес, кончавшийся разочарованием.
И мне хочется восстановить это чувство близости, когда по всей стране из всех репродукторов и со страниц газет неслись слова Эренбурга с накалом подлинно антифашистских и гуманистических чувств, свободно льющихся из глубины души писателя. Да, мое отношение к Эренбургу не было индивидуальным, приятно, что оно было всенародным, что о статьях его говорили в поездах, в учреждениях и в школах.
А особенно — на полях войны. Участие Эренбурга в войне было несомненным, активным и благородным. А когда он был нужен Сталину, то он даже наградил его Сталинской премией за 1941 год — в начале 1942-го. И видел Эренбург наши окопы, сожженные села и лагеря смерти, возводимые немцами. И, естественно, говорил, что немцы — враги. Кто из нас может сказать, что это не так, и французов называли французами во время первой Отечественной войны.
И вдруг раздался клич — "товарищ Эренбург", оказывается, "упрощает". Что выяснилось под конец войны... В редакции все были смущены... от грубых и бестактных по отношению к памяти о войне слов. Наглая эта фраза несет право на измену, которое запечатлено в каждом новом сталинском рывке. Конечно, главное — захват Берлина, создание собственной Германии и новой сталинской империи. Опять Германия... Значит, Эренбург упрощает, а мудрый Сталин, в отличие от него, понимает все сложности и тонкости печатного слова. Примитивный Эренбург и тонкий Сталин! Открытый рывок от войны к завоеванию мира, от Англии — к ГДР, — пока еще скрытый от глаз мира.
Я запомнила это хорошо, потому что начинала тогда работать и увидела, чем на деле обернулось эренбурговское упрощение и сталинская тонкость. Был период, когда слово "немцы" (про войну) нельзя было, по указанию Сталина, и написать. Могут обидеться "наши немцы". Что делать? Ведь материалы о войне переполнены этим словом. Вот чем должны были заниматься работники печати — вылавливать слово "немец". Но что, повторяю, делать? Старшие товарищи объяснили мне. Заменять. Вот, например, такая фраза — "немцы отступали". Надо поправить — "гитлеровцы отступали", "эсесовцы отступали", "фашисты отступали". Но "немцы" — нельзя. На первый взгляд, казалось, что смысл не менялся, но было неприятно это делать, а иногда менялась интонация, настроение, чувство и, может быть, в конце концов — и смысл. Но идиотская эта работа как-то незаметно сошла с газетных полос. Иногда я оставляла "немцев", и они просачивались в печать. При этом, возможно, и сами авторы, зная об указаниях, заменяли, когда писали.
Вот какой правды о войне хотел Сталин. Все-таки тень Гитлера была ему дорога до слез.
Да, дикость в обращении с историей... Метнемся вперед — в сталинские годы. Жестокий железный занавес... Глобальная борьба с низкопоклонством... Что там "немцы"! Теперь обрушились даже на французские булки, парижские батоны и турецкие хлебцы. Ничего французского, ничего турецкого — только городские булки, московские батоны и русские хлебцы. И ничего, конечно, английского. Было когда-то старое слабительное под названием "английская соль". Устоять ему в этом угаре не удалось. Назвали горькой солью — скорбно даже звучит... Ничего английского не должно поступать даже в наши советские сортиры!
А чего стоят наши переименования... Взяли, например, Протопоповский переулок и назвали его Безбожным — тем же методом английской соли. А когда Ходынку назвали полем Октябрьской революции, а потом переименовали снова, поделили между маршалами — героями войны. Тем же методом!
По времени я вырвалась вперед — в эпоху низкопоклонства. Но эпоха эта определена 1946 годом. Вернусь к нему снова. Чтобы подчеркнуть прямую связь английской соли со Сталиным, приведу выдержки из его интервью, которое он дал 14 марта 1946 года. За пять месяцев до постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград", что очень важно запомнить и подчеркнуть.
Вот как называется оно: "Интервью тов. И. В. Сталина с корреспондентом "Правды" относительно речи г. Черчилля".
"Вопрос. Как Вы расцениваете последнюю речь г. Черчилля, произнесенную им в Соединенных Штатах Америки?
Ответ. Я расцениваю ее как опасный акт, рассчитанный на то, чтобы посеять семена раздора между союзными государствами и затруднить их сотрудничество.
Вопрос. Можно ли считать, что речь г. Черчилля причиняет ущерб делу мира и безопасности?
Ответ. Безусловно, да. По сути дела г. Черчилль стоит здесь на позиции поджигателей войны. И г. Черчилль здесь не одинок, — у него имеются друзья не только в Англии, но и в Соединенных Штатах Америки".
Далее Сталин утверждает, что "г. Черчилль и его друзья поразительно напоминают в этом отношении Гитлера и его друзей". Черчилль, оказывается, развязывает новую войну, а главное — утверждает расовую теорию, хочет "заменить господство гитлеров господством Черчиллей", — вот в чем главная угроза! И еще Черчилль создает "английскую расовую теорию" о "единственно полноценной" английской нации, которая "должна господствовать над остальными нациями мира".
Так прокомментировал Сталин знаменитую гуманистическую речь Черчилля, выставив его перед непросвещенными советскими людьми наследником Гитлера, создателем английской расовой теории, ярым поджигателем войны и бандитом с большой дороги. А мы-то думали, что он лорд! Сталинский метод расправы с врагом по законам 1937-го года... Нет полемики, доказательств, спора. Один зверский сталинский приговор! И то, что он относится к Черчиллю, делает особенно беззащитным не Черчилля, конечно, а нас, живущих в этой стране на пороге новых идеологических сдвигов, под тяжестью железного занавеса, под бременем зверского постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград", начавшейся эпохи адской борьбы с низкопоклонством, неистовой борьбы с растленной культурой проклятого Запада.