Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 37



Мы работали, когда Кудрину передали письмо.

Я заметил, как блеснули голубоватые глаза майора, когда он взял конверт, и как моментально они погасли, едва он пробежал первые строчки.

- Опять все то же, - заерошил он волосы.

- Из дома?

Кудрин поднял голову, и я поразился - столько большой, невыразимой боли было в его обычно спокойных голубовато-холодных глазах!

- Дома у меня, Прохоров, нет. Был дом, а теперь...

нет.

- У вас что-нибудь случилось?

- Письмо обычное. Пятое по счету... Из Бугуруслана сообщают, что найти семью не удалось. Значит... - майор вздохнул, - не успела эвакуироваться.

Как мог, я начал успокаивать.

- Не надо, Прохоров. Сам хочу верить, что все будет хорошо. Но война страшная штука...

В тот вечер Кудрин впервые рассказал о себе. Он - военный журналист, работал в окружной газете. Война застала его в командировке. А когда он смог освободиться, его родной город был захвачен врагом. Все попытки узнать что-либо о семье кончились, как и в этот раз, неудачей. Оставалось предпологать одно - семья не смогла выехать... Мягко улыбаясь, майор рассказывал о своих детях - пятилетнем сынишке и трехлетней дочурке, со скрытой нежностью говорил о жене - преподавателе пединститута.

Какую выдержку нужно иметь, чтобы столь мужественно носить в себе такую тревогу и боль! Вот он, сдержанный, подтянутый, сидит передо мной, беспрерывно пропуская меж пальцев светлые струйки волос, быстро пишет.

Я выхожу на улицу, сталкиваюсь с Машенькой. Она у нас "зафорсила" надела поверх шинели портупею, лихо сбила набок шапку и выглядит заправским военным, Машенька оживлена.

- Гранки есть?

- Есть, и знаю, где взять, - шучу я.

- Ого, вы нынче веселый? Письмо получили? Завидую!

- Нет, Машенька, письма не получал. А завидовать вам, кажется, теперь незачем, - подчеркиваю я.

Неожиданно Машенька обижается.

- Плохой вы психолог!..

С удивлением, с радостью смотрю, как буквально на глазах встает из праха и руин маленький, еще недавно совсем пустой, мертвый город. На центральной улице убран битый кирпич, запестрили на окнах занавесочки, у входа в каменный домик, что стоит почти у самого моста, забелела крупная, от руки написанная вывеска: "Районный комитет ВКП(б)".

На улице солнечно. Но мое настроение резко идет на убыль, едва я вхожу в госпиталь. Уже на пороге в нос бьет тревожный запах йодоформа. Война снова предстает своей ужасной простотой, жесткой правдой - с убитыми, ранеными, искалеченными...

Высокий худой военный с ромбиками на петлицах надевает халат, небрежно отвечает на приветствие и, не дослушав, кивает:

- К комиссару, к комиссару!

Комиссара нахожу на кухне. Широколицый старший политрук осторожно держит на черной перевязи левую руку, порой забывает о ней и, сделав резкое движение,

морщится.

Повар стоит перед ним красный, смущенный.

- Это я вам напоминаю в последний раз, - жестко говорит старший политрук. - Вы ко мне?

Через несколько минут мы сидим в совершенно пустой комнате. Поглаживая раненую руку, комиссар выслушивает меня, соглашается:

- Конечно, народ чудесный! И очень правильно, что решили написать о них. О тех, кто в боях, - напишут.

А эти пойдут по госпиталям и молчком унесут свои подвиги... А вот конкретно о ком - трудно решить. Толком людей тут не узнаешь: по сути дела мы - эвакогоспиталь. С тяжелоранеными в наших условиях много не поделаешь, стараемся их в тыловые госпитали отправлять.



Умолкнув, комиссар просматривает какие-то списки, шуршит страничками.

- Напишите, пожалуй, о Кузнецове.

- А он кто такой?

- Кузнецов? Летчик-истребитель.

Комиссар ногтем подчеркивает найденную фамилию.

- Вот. Восемнадцатого года рождения. Кандидат партии. Награжден орденом Боевого Красного Знамени, Сложный перелом правой руки. На днях эвакуируем.

Надеваю белый халат, едва доходящий до колен, иду следом за комиссаром. В узком коридоре бывшей райбольницы тесно. Бегают санитарки, ковыляют раненые, откуда-то слышен стон. Тревожно чернеет крупная надпись на застекленной матовой двери: "Операционная, Входить запрещено".

В большой, залитой солнцем палате десять - двенадцать коек. Лежат только несколько человек, остальные сидят на кроватях, некоторые читают.

- Товарищ комиссар, книжек бы, что ли, достали, - говорит усатый пожилой раненый с забинтованной головой.

- Книги завтра будут - обещал подослать райком.- Только вам, Афанасьев, по-моему, читать много не сле-"

дует. Опять температура взлетит, - Шут с ней.

Летчик лежит в самом углу, лениво смотрит в потолок.

- Мы к вам, Кузнецов, - говорит комиссар. - Вот товарищ из армейской газеты. Хочет написать о вас.

Комиссар уходит.

Кузнецов кладет правую, неуклюжую руку в бинтах на живот, опирается на здоровую левую, присаживается.

- Это вы корреспондент?

- Я.

На секунду мы встречаемся взглядом. Глаза у него насмешливые, упрямые.

- До смерти не люблю корреспондентов, - спокойно говорит Кузнецов.

В палате раздаются смешки.

Заметив мое смущение, летчик, как ни в чем не бывало, спрашивает:

- Папиросы есть? Третий день на махре.

- Ты, лейтенант, не ломайся, - говорит усатый Афанасьев. - Все вы, летчики, такие - с гонорком! Пусть товарищ напишет.

- А я что? - искренне удивляется Кузнецов. - Пусть пишет.

Сверкая белыми крупными зубами, он весело смеется.

- Вы не сердитесь. Корреспондентов я, правда, начал бояться. Когда сбил первого немца, приехал к нам в часть корреспондент из нашей же летной газеты. Ну, думаю, свой парень, чего не поговорить! А он даже не летал ни разу. Беда!.. Решил написать очерк с мудреным названием: "Психология подвига". Ну, доложу вам, взмок я от его психологии! Расскажи да расскажи, что я думал, когда сбивал немца. Говорю ему: поверь ты, ради христа, ничего не думал! Некогда было думать! Думал, говорю, что если я его вниз не суну, тогда он меня продырявит! Не нравится: прямолинейно, говорит, очень... Ну, бились, бились, потом, спасибо, вызвали в штаб. Отделался...

Лейтенант озорно смотрит на меня:

- Вы-то мучить ые будете?

- Не буду, - не совсем уверенно обещаю я.

- Ох, будет! - улыбается Афанасьев.