Страница 22 из 24
Стыд, которого совсем не было раньше, стал теперь постоянным фоном его жизни; в отношениях с Эмили к этому стыду примешивалось яростное ожесточение, с Люкой – расплывчатый страх. Лишь думая о Дэвиде, он испытывал чистый стыд без всяких примесей – и это было мучительней всего. Если Люка с самого начала казался его отцу карой, ниспосланной свыше, то с Дэвидом он в глубине души по-прежнему – несмотря ни на что – чувствовал себя почти обыкновенным, почти счастливым отцом; именно из этого «почти», из этого недосчастья проистекали его самые мучительные страдания. Как будто отец Дэвида даже не догадывался о существовании отца Люки – и оттого наивно наслаждался своим отцовством. Он так любил Дэвида и так гордился им, что для завершения картины ему обязательно нужно было, чтобы и Дэвид тоже его любил и тоже гордился. В каждом мальчике живет потребность восхищаться своим отцом. Раньше, когда с Эмили еще можно было разговаривать о серьезных вещах, Блейз объяснял ей, что сейчас ему надо думать о Дэвиде, что в более позднем возрасте потрясение принесет ему меньше вреда. А собственно, какое ей дело до сыночка миссис Флегмы? – вскидывалась Эмили. Почему она должна заботиться о том, как бы ему не навредить? Иногда Блейзу казалось, что она как будто принимает его доводы, но, возможно, ей просто надо было чувствовать, что он тянет с «решением» по какой-то серьезной причине, а не потому, что сомневается в безусловной ценности их любви.
Пока измученные любовники вели свои нескончаемые бои, Дэвид подрастал, в счастливом неведении переходя от одной жизненной вехи к другой. Что же делать, думал Блейз, неужели скоро придется обрушить всю эту тоску и отчаяние на жену и сына, неужели придется прервать счастливое мирное течение их жизни? Тоска и отчаяние, впрочем, и так не миновали его семью: они красовались в центре композиции, иначе откуда у Харриет этот страх перед грабителями и эта ее собачья коллекция; и Дэвид – почему он все время моргает и отворачивается? Да, где-то в темных глубинах своего мятущегося полудетского подсознания Дэвид тоже знал. И все же это смутное знание было стократ милосерднее, чем невыносимо жестокая уверенность, которая придет вместе с «решением» Блейза. Как он, Блейз, сможет после этого смотреть в лицо своему сыну? До конца жизни Дэвид будет презирать, возможно, даже ненавидеть его. Нет, Харриет с Дэвидом этого не заслужили. Виноватый может сколько угодно терзаться своей виной – но молча, стиснув зубы, не терзая при этом других. Не они ли с Эмили виноваты, не их ли долг пить из этой горькой чаши вдвоем, испить ее до конца? Сам он готов был страдать за свои грехи – страдать страшно, жестоко, если надо, вечно. Как он завидовал нормальным мужчинам, у которых были проблемы на работе, какие-то неприятности с закладными, с превышением банковского кредита! Как завидовал Монти и его целомудренной скорби!
Блейзу было стыдно перед Эмили, стыдно перед Дэвидом, стыдно перед Люкой. Но в его отношениях с Харриет зарождалось что-то новое, значительное, занимавшее его сейчас больше всего. Пока одна тайна жизни Блейза продолжала свое неуклонное сошествие в теснины страха, вторая его тайна неожиданно воссияла новым светом – что, впрочем, не сулило ни надежды, ни избавления. Когда-то, будучи с Эмили, Блейз забывал о Харриет, о самом ее существовании. Теперь он забывал об Эмили, когда был с Харриет. Раньше Эмили казалась ему явью, а Харриет сном. Теперь Харриет стала явью, Эмили сном. Он говорил Эмили, что давно уже не имеет интимных отношений с Харриет, и так оно и было – тогда. Харриет вела себя безупречно, молчала и ждала. Но с тех пор кое-что изменилось, и Блейз снова был со своей женой. Милая, скромная, целомудренная, непорочная – как бы он наслаждался ею, если бы не его демоны! И таки наслаждался, забывая о демонах, забывая обо всем. Как это ни странно, наслаждение его было полнее, чем от всего, что они «делали» с Эмили. Прежде ему казалось, что Харриет недостает притягательности, которой Эмили обладает в избытке. Но именно она, Харриет, теперь властно притягивала Блейза к себе, странным образом внушая ему почтительность и одновременно желание. Он никогда не испытывал ничего подобного и теперь прислушивался к себе с трепетом и изумлением. Вторая, секретная его жизнь опростилась и словно бы поблекла рядом с этими переменами; новые, но по-прежнему неуправляемые силы влекли его вперед, снова ставя под вопрос само его существование.
Память, разумеется, жульничала и норовила скрыть истинные связи, которых Блейз, возможно, предпочел бы не замечать. Но время шло, и перемены проступали все яснее. Сначала он страдал, глядя, как хиреет и съеживается его великая любовь к Эмили. Потом страдал еще больше из-за того, что его любовь к Харриет, подобно ушедшей под землю реке, не исчезла бесследно, как он думал, но вышла на свет чище, глубже и полноводнее, чем прежде. Да, любовь Блейза к Харриет, невинная и как будто не подозревающая о его порочности, продолжала расти совершенно естественным образом, как естественно растет всякая любовь в супружестве. И сейчас, страдая, он невольно ждал сочувствия Харриет. Она всегда отзывалась на любую его боль, порез на пальце и то вызывал в ней глубокое сострадание – почему же теперь она не может ему помочь? Вот она, животворящая, исцеляющая любовь, только протяни руку – но не протянуть и не исцелиться; и это, возможно, страшнейшая из пыток, на какую обрекает себя грешник. Порок, как и добродетель, автоматически влечет за собой те или иные последствия, Блейз видел это теперь. Но ведь должен же, должен быть какой-то выход, мысленно твердил он, должен существовать моральный выбор, более достойный и менее разрушительный, не может быть, чтобы его грехи были навек неизгладимы? Неужели кротость и терпение не помогут ему выпутаться и избежать кары, неужели та волна должна непременно смыть его, как крысу с накренившейся палубы? Если муки так невыносимы, должен же кто-то сказать: довольно, он получил сполна, да будет отныне прощен! Но кто произнесет это спасительное слово?
Каким-то образом он чувствовал себя теперь с Харриет абсолютно правым, будто он уже признался ей во всем и получил прощение. В своих отношениях с ней – благодаря ей – он, как ни странно, не ощущал фальши. Приникая к ее благотворному покою, он чувствовал, как в него вливается сила, сулящая спасение; но спасение не приходило, словно этот источник был для него перекрыт. Безмозглый кретин, как смел он отвергнуть сокровище, ценнее которого нет на свете? Теперь-то, уже не владея им, лишь делая вид, что владеет, он осознал безмерность потери. Ах, будь он сейчас связан прежними чистыми узами с такой женой и таким сыном, он был бы счастливейшим из смертных. Эмили лишила его не только добродетели, но и счастья, подаренного ему судьбой. За это он ненавидел ее так, что иногда готов был убить.
Вопрос выбора уже не отпускал его, становился все насущнее, будто ему приходилось выбирать между правдой и смертью. Правда? Но она тоже несла в себе смерть. И все же, вдруг прекрасный ангел еще может его спасти? Вдруг этот ангел – Харриет? Ему часто снилось, что он уже сказал Харриет и что все как-то замечательно устроилось. Просыпаясь, он думал: ведь есть, наверное, какой-то способ преодолеть этот страшный барьер, который высится перед ним, как айсберг, как неумолимый символ бедствия? Можно же как-нибудь сказать правду, но так, чтобы все осталось по-прежнему? Ведь циркач, балансируя стопкой тарелок, ухитряется как-то отбросить одну и удержать остальные?
Он сам виноват, сам испакостил свою жизнь. И как все это подло и несправедливо по отношению к Эмили. «У нашей любви просто не было шанса. Всю жизнь прячем ее, запихиваем под ковер – вот она и расплющилась, как блин!» Хотя какая разница – справедливо, несправедливо, – если эта чаша весов уже перевесила, если картина переменилась. Харриет просто любила его, просто улыбалась, поправляла в вазах цветы, была его законной женой – и наконец победила? И что теперь?
Блейз вспомнил, что не покормил собак. Собаки, два гладкошерстных фокстерьера, Танго и Румба, жили у него, когда он был еще совсем мальчишкой. Эти имена им дал отец Блейза, большой любитель танцев. Вспомнив, Блейз сначала почувствовал себя виноватым, потом ему стало страшно: ведь он запер собак в старой конюшне. Никто не знал, что они там, и даже если они лаяли, их бы никто не услышал. Они сидели взаперти уже много дней, много недель. Как он мог забыть о них? И что скажет отец? Он побежал, но ноги вдруг распухли, отяжелели, с трудом отрывались от земли. Задыхаясь, он добежал до конюшни, до крайнего денника, отпер верхнюю створку двери и заглянул внутрь. Все было тихо и неподвижно, но Блейз продолжал со страхом вглядываться в темноту. Наконец он увидел. Собаки, почерневшие, высохшие и неестественно длинные, свисали с двух крюков на стене. Он подумал: они поняли, что я не приду, вот и повесились. Хотя нет, они просто умерли и превратились во что-то другое; садовник решил, что это какой-то садовый инвентарь, и повесил их на стенку. Но что это за инвентарь, в который они превратились?