Страница 7 из 16
Ошо,
Вчера ночью после даршана мне приснилось, что ты пел песню «I'm a Stranger in Paradise». Это было просто потрясающе, и у тебя получалось действительно здорово! Ты когда-нибудь поешь и танцуешь в прямом, а не в переносном метафорическом смысле? В тебе столько грации. Не мог бы ты сделать это прямо сейчас?
Я делаю это каждое мгновение… да, даже сейчас. И не в метафорическом, а в самом что ни на есть прямом смысле. Пение и танец для меня означают гораздо больше, чем понимаете под этими словами вы. Ваше понимание очень ограниченно, мое — необъятно. И это не метафора, оно поистине необъятно, безгранично.
На самом деле, как только вы осознаете свою собственную сущность, вы больше не можете заниматься ничем другим — только петь, танцевать и праздновать. До этого момента ваши песни далеки от подлинного пения, ваш смех далек от подлинного смеха. Скорее, это даже полная противоположность.
Однажды Фридриха Ницше спросили: «Почему вы все время смеетесь над такими пустяками, над которыми и смеяться-то не стоит?»
Ницше стал очень серьезным и сказал: «Я смеюсь из-за страха. Я боюсь, что начну горько плакать, если не буду смеяться — поэтому я и смеюсь».
Его высказывание я считаю чрезвычайно важным. Оно относится к вам — ко всем, кто не стал Буддой, Христом, Кришной. Вы смеетесь лишь затем, чтобы скрыть свои раны; вы поете, чтобы позабыть о слезах, и устраиваете праздники, потому что ваша жизнь полна несчастий. Чем вы несчастнее, тем больше вы ищете поводов для праздника, так как это единственный способ отвлечься от страданий.
Мой смех, моя песня, мой танец в основе своей отличаются от ваших. Я смеюсь потому, что в моем сердце нет ничего, кроме смеха; мой смех не служит прикрытием. Я пою потому, что ничего другого мне не остается: мое пение — это мое дыхание. Я ничего не делаю, это происходит само собой. Остановиться невозможно, даже если я захочу. На самом деле нет ни того, кто это делает, ни того, кто бы мог остановиться.
Но я расскажу вам анекдот…
Каждый день в бар приходил какой-то человек с коробкой под мышкой. Он спрашивал виски, выпивал его и уходил.
Через некоторое время бармен решил выведать, что у него в коробке, в обмен на бесплатную выпивку.
Мужнина открыл коробку. Внутри оказалась маленькая блоха. Она пела, и крохотный жук аккомпанировал ей на фортепиано. Бармен глазам своим не верил.
Когда владелец коробки на следующий день зашел в бар, бармен предложил ему еще одну бесплатную выпивку, потому что хотел снова послушать певицу-блоху и пианиста-жука.
Любопытство все больше разбирало бармена, и каждый день он желал видеть представление в обмен на стаканчик виски бесплатно.
В конце концов, не в силах больше сдерживать любопытство, он предложил ящик лучшего виски за секрет маленьких артистов.
Посетитель немного подумал и согласился. Он снова открыл коробку. Блоха подпрыгнула и запела, а жук подыгрывал ей на фортепиано. Посетитель сказал; «Секрет в том, что поет вовсе не блоха Просто жук — чревовещатель!»
На самом деле, вовсе не я пою, танцую и вытворяю разные фокусы. Секрет в том, что бог — чревовещатель!
Второй вопрос
Ошо,
Я отказался от всего, к чему был привязан, но все же некоторые тонкие виды привязанности остаются. Я привязан даже к непривязаиности, к не-уму, к отсутствию не-ума. Я осознаю свое тонкое эго. Как выйти из этого порочного круга?
То, что вы осознаете этот порочный круг, есть великое благословение. Такая осознанность очень важна. Что-то сделать или исправить сделанное раньше, можно только осознавая. Но многие этого не понимают, даже люди, достигшие высот духовности, почти просветленные: еще один шаг, и они могли бы стать буддами. Но последний шаг — это ясно и очевидно — самый крошечный и неуловимый.
Отбросить ум легко, отбросить не-ум трудно, а отбросить отсутствие не-ума очень и очень трудно, поскольку ум очень коварен, и он воссоздает себя снова и снова. Он все время отступает: вы отказываетесь от ума — он превращается в не-ум; вы отказываетесь от не-ума — он превращается в отсутствие не-ума и так далее, до бесконечности. Вы отказываетесь от привязанностей, и ум привязывается к самой идее непривязанности. Вы покидаете мир, вы отрекаетесь от мира, и теперь он цепляется за саму идею отречения. Но привязанность остается. Меняется объект привязанности, но сама привязанность продолжает существовать.
На днях я получил из Голландии длинное письмо от одного из наших самых прекрасных саньясинов. Он встречался с Кришнамурти; а Кришнамурти, когда видит моих саньясинов, становится совсем как бык. Этот красный цвет… и вся его просветленность просто испаряется! Вот почему в Испании у меня так мало саньясинов: их не любят быки!
Кришнамурти пришел в ярость, как только увидел человека в одежде саньясина. Полтора часа без перерыва он обличал привязанность к мастеру. Наш саньясин на все это только смеялся — отчего так волноваться? Он видел любовь Кришнамурти, его сострадание, его желание помочь, но чувствовал, что за всем этим стоит что-то другое; и он никак не мог понять, в чем дело. Он не мог понять, что Кришнамурти привязан к идее непривязанности. Он все еще относится к ней очень серьезно.
Моя саньяса — явление несерьезное; вообще говоря, она очень легкая, беззаботная. Она дается с любовью и смехом и принимается с любовью и смехом. В этом ее отличие от старого представления о саньясе — от представления серьезных людей, выступающих против жизни, против любви, пытающихся убежать от мира. Это совсем не бегство. Напротив, я учу своих учеников быть в мире — и жить со всей той тотальностью, со всей той страстью, со всей той интенсивностью, которые только возможны.
Всю свою долгую жизнь Кришнамурти носил в душе глубокую рану. Его воспитывали теософы и с самого детства внушали ему тысячу и одно правило. Его воспитывали с определенной целью: он должен стать Учителем Мира, он должен стать новым Христом, Мессией, благодаря ему мир будет спасен — он не был обычным ребенком. Его готовили к роли проводника бога, чтобы бог мог низойти на него, и чтобы он стал глашатаем бога. Естественно, это требовало жесткой дисциплины, его практически замучили дисциплиной.
Братьев было двое — Кришнамурти и Нитьянанда, и готовили их обоих. Нитьянанда умер. И мне кажется, он умер из-за чрезмерной дисциплины: пост, йога и огромное количество оккультных и эзотерических практик, которые они должны были пройти. А ведь они были совсем юными и очень хрупкими. Кришнамурти тогда было всего девять лет. Они должны были вставать очень рано, в три часа утра, и начинались занятая.
Лидбитер, который управлял их жизнью, был жестоким надсмотрщиком. И не только жестоким надсмотрщиком, но вдобавок еще и гомосексуалистом. И его интерес к маленьким детям тоже имел сексуальную подоплеку. Его заставали в весьма компрометирующих позах даже рядом с Кришнамурти!
Эти раны еще дают о себе знать. Кришнамурти не может простить Лидбитера. Прошло полвека или больше. Умер Лидбитер, умерло теософское движение, но глубокие рубцы от тех отношений, что существовали между наставником и учеником, от занятий, от посягательств, от послушания, еще не затянулись. По прошествии времени они стали очень тонкими. Почти пятьдесят лет Кришнамурти сражался с призраками того, чего давно нет. Он и сейчас продолжает размахивать кулаками в воздухе, воюя с несуществующими тенями.
Моя саньяса и мое существование так непривычны для него, что он не может их понять — и он не приложил ни малейшего усилия для этого. Полтора часа он долдонил: «То, что ты сделал, очень опасно. Никогда не становись ничьим учеником! Не цепляйся за мастера!»
Наш саньясин не один раз вежливо напоминал Кришнамурти: «Я ни за кого не цепляюсь. Мой мастер не одобряет привязанности: он предоставил нам полную свободу. Мы пришли к нему по доброй воле, и, если когда-нибудь мы решим уйти… он не станет нас задерживать».