Страница 1 из 182
Сергей Абрамов
СТЕНА
Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконцами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком — повернуться — и то затруднительно. Его возвели в конце Сороковых годов на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо дом-бастион.
К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили ни мертвые души, ни тени загробные, ни потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…
Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало послушное московское солнце. «Ноблес оближ», — говорят вольноопытные французы. Положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в доску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву. А летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым, расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди разночинные — кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то — жемчуг мелкий; разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.
Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: «О двор, ты — мир!» Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивнее. А все-таки жаль, жаль…
А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»
Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном доме построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!
В описываемое время — исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра — во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно — в джинсах, естественно — в кроссовках, естественно — в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-молний. Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего внимания. Привыкли.
Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено — пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную — речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига ван Бетховена — отпустили мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы ненастоящим, нежилым — до поры…
— Эт-то хорошо, — загадочно сказал молодой человек и сам себе улыбнулся.
Вот тут-то мы его и оставим — на время.
В таком могучем доме и жильцов, сами понимаете, легион, никто никого толком не знает. В лучшем случае: «Здрасьте-здрасьте» — и разошлись по норкам. Это раньше, когда дом только-только построили, тогдашние новоселы старались поближе друг с другом познакомиться: добрый дух коммунальных квартир настойчиво пробовал прижиться и в отдельных. Но всякий дух — субстанция непрочная, эфемерная, и этот, коммунальный, — не исключение: выветрился, уплыл легким туманом по индустриальной Москве-реке. Не исключено — в Оку, не исключено — в Волгу, где в прибрежных маленьких городках, как пишут в газетах, все еще остро стоят квартирные проблемы. А в нашем доме сегодня лишь отдельные общительные граждане прилично знакомы были, ну и, конечно, пресловутые старожилы, могикане, вымирающее племя.
Старик из седьмого подъезда жил в доме с сорок девятого года, въехал сюда крепким и сильным мужиком — с женой, понятно, и с сыном-школьником; до того — войну протрубил, потом — шоферил, до начальника автоколонны дослужился, в этой важной должности и на пенсию отправился. Сын вырос, стал строителем, инженером, в данный момент обретался в жаркой Африке, в дружественной стране, вовсю помогал чего-то там возводить — железобетонное. Жена старика умерла лет пять назад, хоронили на Донском, в старом крематории, старушки-соседки на похороны не пошли, страшно было: сегодня — она, а завтра кто из них?…
Короче, жил старик один, жил в однокомнатной — в какую сорок лет назад въехали — квартире, сам в магазин ходил, сам себе готовил, сам стирал, сам пылесосом орудовал. Стар был.
Он лежал в темном алькове на узкой железной кровати с продавленной панцирной сеткой, укрытый до подбородка толстым ватным одеялом китайского производства. Старику было знобко этим майским утром, старику хотелось горячего крепкого чаю, но подниматься с кровати, шаркать протертыми тапками в кухню, греть чайник — сама мысль о том казалась старику вздорной и пугающей, прямо-таки инопланетной.
У кровати, на тумбочке, заваленной дорогостоящими импортными лекарствами, стоял телефонный аппарат, пошедший вулканическими трещинами: бывало, ронял его старик по ночам, отыскивая в куче лекарств какой-нибудь сустак или адельфан. Можно было, конечно, снять трубку, накрутить номер… чей?., э-э, скажем, замечательной фирмы «Заря», откуда за доступную плату пришлют деловую дамочку, студентку-заочницу, — вскипятить, купить, сварить, постирать, одна нога здесь, другая — там… «Что еще нужно, дедушка?…» Но старик не терпел ничьей милости, даже оплаченной по прейскуранту, старик знал, что вылежит еще десять минут, ну, еще полчаса, ну, еще час, а потом встанет, прошаркает, вскипятит, даже побриться сил хватит, медленно побриться вечным золингеновским лезвием, медленно одеться и выйти во двор, благо лифт работает. Но все это — потом, позже, обождать, обождать…