Страница 8 из 24
Затруднительно представить себе Лимонова, читающего «запрещенную» переписку Довлатова с Игорем Ефимовым (хотя почему нет? Есенин без всяких яндексов ухитрялся знать все, что и где о нем пишут). Именно Ефимову Довлатов рассказывает о знакомстве с ЭЛ, также начиная с одежды.
(И если уж пришелся к слову Есенин, вспомним, что и их знакомство с Маяковским началось с одежды, «одежи», по версии Маяка.)
«Лимонов оказался жалким, тихим и совершенно ничтожным человеком. Его тут обижают… (…) Он действительно забитый и несчастный человек. Бледный, трезвый, худенький, в мятом галстучке».
Это, конечно, чистый Расемон, но довлатовские эти наблюдения, от 19 апреля и 4 мая 1979 г., хронологически совпадают с романом «Эдичка», и портрет очень даже «бьется»… «Талантлив, но отвратен».
Казалось бы, Лимонов сейчас вспоминает как бог на душу положит, однако, начиная внешностью, кольцует ее финальными мыслями о довлатовской литературе. Через забавные фразы «Довлатов осторожно поддержал меня», «Довлатов, видимо, производил впечатление на людей с деньгами».
«…Полная хохм бытовая литература. В ней, по моему мнению, отсутствовал трагизм. Так называемый приветливый юмор, мягкое остроумие, оптимистичное, пусть и с «грустинкой», общее настроение».
Забавно тут не то, что Лимонов не заметил трагизма в Довлатове, а то, как он исчерпывающе высказался о кавээнно-каэспэшном изводе отечественной масскультуры…
Довлатов писал о Лимонове не только в письмах (а завершая эпистолярную тему, нельзя не процитировать: «Лимонов написал похабную книгу о своей несчастной, голодной жене, личико которой усыпано выпавшими ресницами»). Есть известное эссе «Дезертир Лимонов», его беллетризированный вариант в «Филиале» (анекдот, где ЭЛ уступает регламент выступления своему ругателю – поэту Ковригину), существуют варианты, где Ковригин становится реальным Коржавиным. Важно, как СД делает вещество литературы из бытового сырья, филологию из физиологии: лишившись жены и мятого галстучка, Лимонов становится довлатовским героем в типичных обстоятельствах: экстравагантный талантливый тип на фоне ильфо-петровских эмигрантских разборок.
Вернемся к лимоновскому некрологу. Он хвалит Довлатова, естественно, за отношение к себе: «мне хватило его высказывания на несколько месяцев хорошего настроения», за хохму о себе и Коржавине – «Довлатов верно передал ее». Да и вообще, интонация и лексика краткого мемуара о СД разительно отличаются друг от друга: тон воспоминаний о СД теплый, и делает его таким не герой, конечно, но клубок ассоциаций, чем-то воспоминателя цепляющий. Это Централ-парк в Нью-Йорке, давняя любовница и даже эмигрантские газеты (Лимонов, впрочем, путает название «Нового американца», называя издание «Русским американцем», что при еврейских спонсорах НА и еврейской же, многократно осмеянной Довлатовым цензуре звучит особенно комично. Кстати, любопытно, что довлатовские байки вокруг еврейской темы похожи на сегодняшние повсеместные истории о «голубых»). Но главный вопрос, конечно – чем обусловлена столь нелицеприятная характеристика внешности и литературы СД?
Явно не самой природой лимоновской мемуаристики – как раз в некрологах главный эгоцентрик русской литературы нередко предстает автором трогательно-объективным, хотя неизменно снисходительным.
На мой взгляд, Лимонов, многие годы полагавший своим личным соперником в литературе одного Иосифа Бродского (Геннадий Шмаков, напутствуя ЭЛ, добавлял к ИБ Сашу Соколова), с удивлением обнаружил, вернувшись на родину, шумный читательско-издательский посмертный успех Довлатова, особенно рельефный на фоне разрушения национальной химеры литературоцентризма.
«Когда впоследствии, уже после своей смерти, Довлатов сделался популярен в России, то я этому не удивился. Массовый обыватель не любит, чтобы его ранили трагизмом, он предпочитает такой вот уравновешенный компот, как у Довлатова…»
На самом деле удивился, и, похоже, сильно. Но, опять же, интересней другое: ЭЛ близоруко противопоставляет собственную литературу довлатовской: между тем магистральная тема – «нового лишнего человека» – у них практически общая. Хотя и разрабатывается с противоположных позиций («Мой «Эдичка» большинству обывателей был неприятен, чрезмерен, за него было стыдно, а герои Довлатова спокойны без излишеств»). Я уже не говорю о сплошь и рядом, массово пересекающемся русском читателе обоих. Впрочем, Лимонов и раньше, в эмиграции, как выясняется, не терял СД из виду: «Довлатов управлялся со своим новым местом очень неплохо, много врагов не нажил, всех старался ублажить, и все более-менее были им довольны в Нью-Йорке. У него оказался талант к налаживанию существования, Бродский отнес его рассказ в «Нью-Йоркер», и легендарный журнал, печатавший в 20-е и 30-е годы на своих страницах лучших авторов Америки, опубликовал Довлатова. Потом Бродский устроил ему английскую книгу. (После чего Бродский возревновал все-таки Довлатова к американскому читателю и прекратил ему помогать.) Об успехах Довлатова я узнавал уже в Paris, куда переехал вслед за судьбой своего первого романа в мае 1980 года. Вести об успехах привозили наши общие знакомые».
Впрочем, и Довлатов того периода в частном порядке склонен был объяснять лимоновский успех внелитературными обстоятельствами: «Эдик Лимонов уехал в Париж, где его оценили как антиамериканца» (из письма Тамаре Зибуновой – 20.04.85).
Лимоновские оценки резко противоречат как биографическому канону «американского Довлатова», так и эпистолярным жалобам самого СД на редакторскую и писательскую судьбу (о природе и искренности этих жалоб ниже), но любопытней всего здесь насмешливо-ревнивая интонация, заготовленная давно и как бы впрок. Чтобы лет через тридцать превратиться в оставленное за собой последнее слово: «Тот, кто не работает в жанре трагедии, обречен на второстепенность, хоть издавай его и переиздавай до дыр. И хоть ты уложи его могилу цветами».
Тут ревность клокочет уже не хронологическая, но метафизическая. Показательно, однако, что Эдуард Вениаминович, пополнивший корпус русской арестантской литературы («По тюрьмам», «В плену у мертвецов», «Торжество метафизики»), весьма близок довлатовской концепции «Зоны» – зэки и охранники в тюремном мире Лимонова – существа одного порядка, пребывающие в единой внеморальной, но кармической плоскости.
Следующая, на мой взгляд, причина падения интереса к СД кроется в литературных запросах нашего времени. В стране, где оказались сначала размыты, а после разрушены базовые ценности, где заявления вроде «лошади едят овес» и «свобода больше, чем несвобода» выглядят глубоко дискуссионными, в литературу пошли, как ходоки «за правдой», – не во второе Правительство, но в Арбитраж. В народном понимании Арбитраж немыслим без наличия Авторитета. Вот его-то и кинулась искать литература в своих рядах. Хотя традиция не нова – таким Авторитетом был в свое время Горький – и Сталин, зазывавший пролетарского классика в Союз, мыслил союз несколько иной – государства с неконтролируемым блатным (литературным) миром для осуществления контроля сначала умеренного, а потом тотального. Ментальность обоих вождей – партийного и писательского – имела изводы, резонировавшие с криминальными понятиями.
Вообще-то поэт как вор – старая спекулятивная концепция. Терц-Синявский (а следом Тимур Кибиров) выставляли вором самого Пушкина, а почтенный структуралист Игорь Смирнов, рассуждая о преступной природе творчества, писал, что, не будь у юного Иосифа попытки угона самолета и арестов, не было бы и Бродского.
Все это в разной степени веселые попытки разыскать мозг в заднице.
Но ведь любопытно: в перестроечном кинематографе («Гений» с Абдуловым и пр.) образ старого российского вора (прототипы, по всей видимости, – легендарные Бриллиант, Монгол etc.) доносил до публики великий Иннокентий Смоктуновский. И больше всего в ролях этих Иннокентий Михайлович напоминал не отечественный аналог голливудских донов, а… Иосифа Александровича Бродского. Причем осмелюсь предположить: Монгола с Бриллиантом Смоктуновский едва ли наблюдал, а вот образ поэта-лауреата был перед глазами.