Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 30



Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты...

"В то время, когда диалектика истории привела один класс к истребительной войне, а другой - к восстанию; когда горели города, и прах, и пепел, и газовые облака клубились над пашнями и садами; когда сама земля содрогалась от гневных криков удушаемых революций и, как в старину, заработали в тюремных подвалах дыба и клещи палача; когда по ночам в парках стали вырастать на деревьях чудовищные плоды с высунутыми языками; когда упали с человека так любовно разукрашенные идеалистические ризы, - в это чудовищное и титаническое десятилетие одинокими светочами горели удивительные умы ученых" (Алексей Толстой).

Не из рассуждений ли Якова Окунева проросла пышно впоследствии так называемая экстраполярная фантастика?

Впрочем, реализация идей, какими бы они ни были, прежде всего зависит от таланта.

Евгений Замятин (1884-1937), работая над антиутопией "Мы", тоже мог сказать, что "...развивает воображаемое будущее из настоящего, из тех сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время". Правда, выводы Е.Замятина никак не совпадали с выводами Я.Окунева.

Е.Замятин попадал в тюрьму, побывал в ссылке. Закончив политехнический институт, работал в Петербурге на кафедре корабельной архитектуры, позже, в Англии, строил ледоколы. Вернувшись в революционную Россию, и будучи глубоко убежденным в том, что именно писатель обязан предупреждать общество о первых симптомах любых зарождающихся социальных болезней, Е.Замятин не только не замалчивал своих взглядов и сомнений, но, напротив, считал обязательным доводить эти взгляды и сомнения до читателей.

"По ту сторону моста - орловские: советские мужики в глиняных рубахах; по эту сторону - неприятель: пестрые келбуйские мужики. И это я орловский и келбуйский, - я стреляю в себя, задыхаясь, мчусь через мост, с моста падаю вниз - руки крыльями - кричу..."

Остро, почти болезненно реагировал Е.Замятин на быстрое появление, как он выразился, писателей юрких, умеющих приспосабливаться. "Я боюсь, писал он в своей знаменитой статье, опубликованной еще в 1921 году, - что мы этих своих юрких авторов, знающих, "когда надеть красный колпак и когда скинуть", когда петь сретенье царю и когда молот и серп, - мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное писание од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию..."

И дальше:

"Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни - в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во "Всемирной литературе" , несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить - жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, - Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре "Ревизора", Тургеневу каждые два месяца по трое "Отцов и детей", Чехову - в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры. Труд художников слова, медленно и мучительно радостно "воплощающего свои замыслы в бронзе", и труд словоблуда, работа Чехова и работа Брешко-Брешковского, - теперь расценивается одинаково: на аршины, на листы. И перед писателем выбор: или стать Брешко-Брешковским - или замолчать. Для писателя, для поэта настоящего - выбор ясен."

Чрезвычайно далекий мир - XXX век - написанный в романе "Мы" ничем не похож на миры, написанные Я.Окуневым или В.Итиным. В замятинском будущем, экстраполированном из настоящего, человеческое "я" давно исчезло из обихода, там осталось лишь "мы", а вместо имен человеческих - номера. Чуда больше нет, есть логика. Мир распределен, расчислен, государство внимательно наблюдает за каждым нумером, оно любого может послать на казнь - на "довременную смерть" - если посчитает, что человек этого заслуживает. В сером казарменном мире все обязаны следить друг за другом, доносить друг на друга. А самое парадоксальное: при всей разности, и утопия Я.Окунева и антиутопия Е.Замятина вышли все из тех же "...сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время".

Наверное, дело тут в складе ума.



Ну, а результаты...

Когда в середине 20-х годов роман "Мы" вышел за рубежом, реакция в официальном СССР однозначна. "Эта контрреволюционная вылазка писателя, указывает все та же Литературная Энциклопедия, - становится известной советской общественности и вызывает ее глубокое возмущение. В результате широко развернувшейся дискуссии о политических обязанностях советского писателя Замятин демонстративно выходит из Всероссийского союза писателей".

О дискуссии, конечно, сказано в запальчивости. Никакой дискуссии быть не могло, была травля. Трибуна съездов ВКП(б) была хорошо приспособлена для доносов, даже стихотворных. Небезизвестный А.Безыменский на XVI съезде с энтузиазмом закладывал Замятина и Пильняка, а с ними и "марксовидного Толстого" (Алексея, конечно):

"Так следите, товарищи, зорко, чтоб писатель не сбился с пути, не копался у дней на задворках, не застрял бы в квартирной клети.

Чтобы жизнь не давал он убого, чтоб вскрывал он не внешность, а суть, чтоб его столбовою дорогой был бы только наш ленинский путь..."

И так далее.

А В.Киршон, лицо в литературе тех дней официальное, с той же трибуны говорил: "Как характерный пример можно привести книжку Куклина "Краткосрочники", где автор сумел показать Красную армию в таком виде, как описывал царскую армию какой-нибудь Куприн..."

Эх, если бы ты что-нибудь понимал Булгаков!..

Доведенный до отчаяния, но всегда последовательный в своих действиях, Е.Замятин в июне 1931 года пишет письмо Сталину.

"Уважаемый Иосиф Виссарионович, приговоренный к высшей мере наказания - автор настоящего письма - обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли.