Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 130

Середина улицы была свободна, по ней шли войска. Кляко ехал верхом. Он посинел от холода, но продолжал сидеть на коне. Перед ним была картина Страшного суда, иначе не назовешь. Он отдал бы несколько лет жизни, если бы мог воскресить Виттнера и показать ему этот город. Поражение! Разбитая армия похожа на престарелую пьяную проститутку, которая вышла на панель.

В этом городе не было видно начищенных сапог. Шагали тысячи ног, завернутых в тряпки, двигались тысячи нечеловеческих голов, закутанных в шерстяные платки, шла армия в женской, мужской штатской одежде. Определить воинские звания этих людей было невозможно. Военные в меховых пальто могли быть офицерами, потому что их насчитывались единицы, но они могли быть и из полевой жандармерии. Над меховыми пальто торчали огромные головы.

На доске висел клочок бумаги с надписью: «Не пейте спиртного, опасно для жизни!» Под надписью — череп и скрещенные кости.

— Не пейте спиртного!.. В этом городе все обезумели, — вслух произнес Кляко и рассмеялся так, что стоявшие на тротуарах подумали было, что он сошел с ума.

Дул порывистый ледяной ветер, но Кляко не замечал окоченевшего тела, не думал о застывших ногах. Его поразила эта картина всеобщего разложения, он никогда не предполагал, что оно может быть столь всеобщим и в то же время сконцентрированным на таком незначительном по размерам пространстве.

Этот хаос распада вдохновлял Кляко, ибо его самого он не захватывал. Он был здесь чужаком, окруженным врагами. Его больше не злило, что сводную батарею сопровождает два десятка немцев и что ему так и не удалось бросить где-нибудь по пути хотя бы еще одну повозку с боеприпасами. Он даже и не пытался это сделать. Еще ночью он приходил от этого в отчаяние, он приходил в отчаяние от всего, но лишь потому, что ночь мешала ему видеть многое. Двадцать шесть повозок со снарядами подкинул ему этот проклятый раздушенный капитанишка, да еще пять своих — всего, значит, тридцать одна. Снарядов хватит до конца зимы. Когда батарея окажется на новых позициях, он, Кляко, прикажет вырыть при орудиях окопы, подложить бикфордов шнур и взорвать все к чертовой матери. Ребята здорово это придумали. Они не смогут достать из патронных сумок ни одного патрона, им придется оставить там их содержимое, и дня через два уничтожат орудия, превратив их в бесполезную груду стали. Он сам прикажет сделать это, когда словацкая сводная батарея останется на огневой позиции одна. После этого он сам, под свою ответственность отпустит солдат на родину. Под свою ответственность? Он ведь с ними не пойдет. Но сводная батарея подчинена немецкому командованию, на новых позициях едва ли оставят одних словаков. Придется каждую ночь прятать по нескольку повозок со снарядами. Куда? Выкопать большую яму где-нибудь в лесу. А будет ли еще там лес?..

Планы возникают, вытесняют друг друга, и все до одного — наивные, нереальные, потому что Кляко не хочет понапрасну проливать кровь; ведь действуя на крохотном боевом участке, он не в состоянии учесть всех привходящих обстоятельств.

«Не страх ли это? Не боюсь ли я? Нет, не боюсь! Но солдаты рвутся домой и затаили подлые мысли, они воображают, что дом — это разостланная постель. Молчуны женаты, и это их тянет домой сильнее всего. Разостланная постель всегда выглядит заманчиво, и я готов поспорить на что угодно, что окопы, вырытые на старых позициях, — выдумка молчунов. Мысль сама по себе очень хорошая, и если мы очутимся одни, то его воспользуемся. И тогда я отпущу солдат домой, пусть пробиваются сами. Они достаточно сообразительны, чтобы добраться. Им поможет наступивший хаос. На юге Украины их заменят свежим пополнением. А мне что делать? Идти с ними я не могу. Перед уходом со старых позиций я наболтал всякого вздору, не сдержался со зла. Всему виной этот раздушенный шут, спешивший уложить свои чемоданы. Я потерял голову, вот что. Солдаты подлецы. Не все, конечно, но среди них найдется несколько подлецов; если я вернусь домой или на Южную Украину, они все свалят на меня, и… черт-те что будет. Покажут мне небо в клеточку и еще кое-что вдобавок. Каптер терпеть меня не может и продаст при первом же случае».

Кляко привстал в стременах и громко крикнул:

— Каптенармуса к поручику Кляко!

Этот зов передали в задние шеренги, и там он стих в грохоте колес.

Явился каптенармус.

— Возьмите коня у учителя и подъезжайте ко мне.



— Слушаюсь, пан поручик! — Каптенармус прискакал на коне учителя. — Прибыл по вашему приказанию, пан поручик. — В голосе его был страх.

— Ты разговаривал с немцем. Мне об этом известно.

— Но, пан поручик, я все время лежу в повозке!

— У тебя ничего такого не найдется? Холодно!

— Ни капли, пан поручик. Клянусь богом…

— Придержи язык!

«Этот тип продаст меня при первом же случае. Каждый каптер из кожи вон лезет, чтобы выслужиться, и потому его следовало бы расстрелять… Снег белый, совсем белый, на нем все хорошо видно. Если я шлепну каптера, могу и я отправиться домой. Дома нас ждут разостланные постели. Черт побери, разостланные постели! Хватит! Заткнитесь, поручик Кляко! Подонки и трусы, закройте пасть! Вы не слышите, герр командир Кляко? До каких пор вы будете уклоняться?.. Я хорошо, по-мужски, говорил перед уходом со старых позиций… Мне никогда не придется стыдиться этого. Я отведу солдат на новый участок, они славные ребята, там что-нибудь придумаю, может, еще и по пути туда придумаю, и пусть они после этого уходят. Адье, адье! Я останусь. Каково мне одному придется, сколько времени я проведу один? Горы! Хорошо, что здесь есть горы! В этих горах я должен встретить их! А будут ли горы на новых позициях? Если их не будет, придется вернуться сюда. Самое важное, что русские — славяне. Не нужно бы, чтоб этот снег был такой белый, и не должно быть его столько. На нем все слишком хорошо видно. Еще прилетят самолеты, и от меня останется мокрое место».

Так думал Кляко в ту ночь, когда батарея оставила старые позиции.

А сейчас был день. Поручик ехал на коне по городу, дожившему до Судного дня. Кляко больше не строил планов, а смотрел, наслаждаясь зрелищем. Но он знал, что, какой бы план он ни придумал, с этим хаосом придется считаться.

Порывы ледяного ветра свистят и уносят клочья пламени. Огонь согревает тысячи почерневших пальцев…

Кристек еще до въезда в город слез с повозки Шамая. Он шагает, придерживаясь за нее правой рукой. Он не устал, ему не хочется спать, он мог бы долго, еще очень долго вот так шагать, потому что человек — это вол и, будь у него еще рога в придачу, он был бы еще более совершенной скотиной, еще лучше вола, этого неповоротливого животного. Если человек не опомнится, навсегда останется дураком, так у него и рога вырастут. «А что значит, скажите на милость, «опомниться»? Объясните мне это таинственное выражение, и я успокоюсь. Я буду слушать вас, словно школьник. И, слушая, буду слегка раскачиваться, как полагается прилежному школяру. Я не пну вас ни в пах, ни под коленку, я человек цивилизованный. Но вполне возможно, что я заеду в морду тому, кто станет давать мне объяснения… Ни в чьих объяснениях я не нуждаюсь. Я слишком неповоротлив для этого. Тело, сапоги, вши, мундир, ремни, плюс мать-гравитация. Мать-земля и ее притяжение… Так будет точнее. Итак, начинаем! Нет, не надо ничего начинать, ни в чьих объяснениях я не нуждаюсь…»

Дует порывистый ледяной ветер — Кристек улыбается, потому что в нем сдвинулись с места лавины слов. Вонючая каша этих слов из него так и валит. Это больно, но эта боль доставляет наслаждение, самое лучшее из того, чего можно здесь достигнуть. Кто не понял всего этого, кто не пережил и не прочувствовал этого очищения, у того всю жизнь мозг находился в состоянии отвратительного покоя, а глаза были закрыты. Что происходило в душе вола? Да и есть ли у него душа? Да, она была и есть, вот в чем вся беда! Вол, пошевели мозгами! Шевели, работай мозгами! Мозг управляет десятью пальцами, одной рукой — половина мозга, правая или левая рука — не все ли равно. Мозги! Дай им работу, пораскинь ими, подхлестни их, дай пинка своим мыслям, и они начнут послушно работать. Трудное это дело, оно тянется достаточно долго, но придет день, и ты отпразднуешь победу. И это будет тогда, когда ты потеряешь душу. Это мой день, мой торжественный день, он настал в этом городе, и я могу назвать его своим. Сегодня я выплюнул душу, покончил с этим паразитом и пугалом. Она угнетала меня, а я не понимал, что меня гнетет. Может быть, только сию минуту я ее того-этого, не знаю. Но души во мне больше нет! Я больше ее не боюсь! Я могу презирать кого угодно и что угодно. Могу презирать людей и пространство — все имеющее размеры и не имеющее их. Вселенная — это грязная лужа. Я горд, что постиг это. Ничто не привязывает меня к луже. Ничто, ничто, ничто! Я свободен! И мне нет нужды держаться за эту повозку! Руки прочь от нее! Я иду! Иду, ни за что не держась! Я шагаю, я марширую по городу, который имеет право называться моим. Мой город! Ты и я! И есть еще третье понятие, о котором хорошо знаем лишь мы двое. Ты и я. В этом ничто может поместиться и лужа».