Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 130

— На́ тебе!

— Оставь ты меня в покое! — Мрачко отошел и закричал на женщин: — Эй, вы, язвочки! Кто со мной наверх пойдет?

— Я.

— Глаза бы мои на тебя не глядели. На что ты там нужна, старуха!

— Жвачка!

Раздосадованный, Минат задумчиво поглядел на Мрачко и сказал с сердцем:

— Как есть баба! Поставь его среди них — и не разберешь, где кто. Баба и есть! Давай, Фарник, поплюй-ка на ладони, вон хозяин идет. К черту и работа вся полетит! Такой недомерок на весь день настроение испортит. Где ты хочешь стоять?

— Мне все равно.

— Ладно! Я стану сюда. Ладно, сюда так сюда. К черту и всю работу! — проворчал Минат и добавил, обращаясь к женщинам: — Будет вам спорить. Начинать пора!

— Правда твоя, Минат. Кому еще лезть вперед-то? Ты что, дома?

Разъяренный Минат поднял было кулак, открыл рот, собираясь осадить Мрачко, но только махнул рукой.

— Я сейчас готов на стену лезть из-за невесть какой пустяковины. А Мрачко — баба. Может, оттого и табак жует, чтобы мужиком себя показать? Начали!

Фарник и Минат повернули маховое колесо молотилки.

Барабан закрутился, загремел. Заходили ходуном сита. Молотилка звякнула, отчетливый резкий стук разнесся по всей деревне. Мрачко подал первый сноп. В барабане зашуршало. Веялка выбросила мякину. Охапками полетела на землю солома. Сита просеивали зерна пшеницы. Герибан сгреб их, пересыпая в ладонях, и кинул несколько зерен в рот. Он был доволен.

Руки, держащие ручку колеса, описывают точный круг. Два тела то наклоняются, то выпрямляются. Через некоторое время привыкнут руки, ноги и мышцы живота. Немного поболят, потом окрепнут. В них не останется ничего человеческого, они сделаются частью гремящей машины. Наклон — круг, наклон — круг. И так до самого вечера, и так до половины сентября. Все в этом году запаздывает. Природа, а с ней и люди. И все это от ужаса перед тем, что творится в мире и что еще будет. Уже многое произошло, и многое еще должно произойти.

«К черту такую работу! — думает Минат. — Где-нибудь молотилку крутит электричество либо мотор, а здесь мы с Фарником надрываемся, словно лошади. Но если бы здесь было электричество, мы с Фарником снова сидели бы без работы. И этак плохо, и так скверно. Глупо устроен мир. Фарнику хорошо, он хоть на время устроился. Пастуха нанял его к себе. Само собой, ведь Имриха берут в армию. Война! О чем бы ни думал, все она приходит на ум. Лучше бы всего ни о чем не думать. А кто так сумеет жить? Хотел бы я видеть такого волшебника. Разве что бабы так живут. Если можно прожить не думаючи, от всего как-то убежать, ослепнуть, оглохнуть, но не совсем, понятно, а только так, чтобы видеть и слышать одно хорошее да красивое. Кто так сумеет? Оставлю такие мысли, они ни к чему не ведут».

И Минат заговорил с Фарником:

— Я слышал, тебя Пастуха к себе в работники нанимает?

— Верно. Мы вчера договорились.

— Это хорошо. Без дела шататься не придется, у кого попало работу просить. Пастуха — сума переметная, как говорится, и нашим и вашим, но с ним можно поладить… Я его, шельму, еще мальчишкой помню, и тогда уже он был этакий скользкий. Из Америки вернулся щепка щепкой. А дома опять откормился. Тебе повезло.

Наклон — круг. Наклон — круг…

Женщины сгребают солому. Хозяин поддевает ее деревянными вилами и закидывает на чердак. Летит мякина. Герибан жмурится.

Молотилка гремит, издавая отчетливый, резкий стук. Ее слышно далеко вокруг, за садами, в полях, до самых гор.

Наклон — круг…



— Тебе повезло. За лошадями ходить ты умеешь, что еще надо. А я все по-старому: тут ухвачу, там ухвачу, потом дня три простаиваю. Ты и сам знаешь. Слыхал я, что осенью будут нанимать на работу в лес. Стану лесорубом. К черту такое дело! Опять же война. Лес-то для немцев пойдет, а как скажешь «немец», так будто сказал «война». Противно.

Наклон — круг…

— Чего улыбаешься, будто знаешь что-то. Ну, говори.

Молотилка гремит, издает отчетливый резкий стук. Он чем-то напоминает барабаны Леммера.

— Война тянется уже четырнадцать месяцев, товарищ Минат, а Москва все еще стоит. И вторая зима не заставит себя долго ждать. Не заставит. И не заметим, как все вокруг будет белым-бело. Или…

И Фарник словами Дрини заговорил о воде, о давлении, говорил быстро, уверенно, чтобы не думать о барабанах Леммера, которые гремели в дребезжащей молотилке.

Минат пал духом, и Фарнику теперь это было непонятно. Но он знал, что сперва все должно улечься в голове Мината, как улеглось в его собственной.

МЕРТВЫЕ НЕ ПОЮТ

— Вылитый Христос!

Кляко смотрится в зеркальце и качает головой, выставляя вперед заросший подбородок. Бородка густая, рыжеватая, аккуратно подстрижена вровень с уголками губ. Бреясь, он обычно говорит: «Если я отпущу бороду, увидите — буду рыжий, как лиса. Волосы у меня каштановые, а на лице — рыжие. Может, вы знаете, почему это так?» Серьезно над этим он не задумывался. И когда борода в конце концов отросла, он часто гляделся в зеркальце и говорил себе: «Вылитый Христос, — втайне ненавидя эту рыжину. — Творить чудеса я не умею, и потому меня назначили командиром батареи».

За тем же столом сидит поручик Кристек, подперев голову руками. Он сидит здесь с утра и просидит так до ночи, а если его о чем-нибудь спросить, грубо выругается и опять будет упорно молчать.

«Он кончит тем, что спятит», — думает иной раз Кляко. Они стоят на этой огневой позиции два месяца. Уже несколько недель он, Кляко, командует второй батареей, наивно полагая, что обязан интересоваться душевным состоянием своих подчиненных.

— Кристек! Почему тебя не сделали командиром?

Поручик Кристек не отвечает.

«Н-да, так оно и должно быть. Кристек должен сидеть молча, подпирая голову руками. Обязан ли он отвечать Кляко? Нет, не обязан! А почему нельзя спросить Кристека, тем более зная, что тот не ответит?»

— Что бы ты сделал, став командиром?

Кляко знает, какой последует ответ, и потому теребит бородку, сожалея, что через вход в блиндаж не проникает солнце. Тогда было бы видно, как сыплется перхоть.

— Дерьмо! — смачно отвечает Кристек, и кажется, что вокруг начинает вонять. Поручик громко хохочет и потом еще долго сидит, ухмыляясь.

Раньше Кляко думал, что это новые проявления безумия, и лишь недавно убедился, что Кристек вполне серьезно и даже наслаждаясь представляет себе, как к нему приходят солдаты и добиваются от него хоть словечка. А он ничего им не отвечает. Солдаты вызывают командира дивизиона, тот — командира полка, все стараются вытянуть из Кристека хотя бы слово. А ему плевать, он не скажет ничего, он будет молчать даже перед генералом. Он ничего не скажет, не поднимется из-за стола, пальцем не шевельнет, чтобы взять телефонную трубку, не отдаст ни одного приказания. А ночью ляжет на нары и будет спать, сколько ему вздумается. Потом он снова сядет на свое место, ординарец принесет ему жратвы, а иной раз и немного рому. Он выйдет из блиндажа только за нуждой, да, выйдет, потому что его нужда важнее всякого генерала и любого военного начальства… Все это однажды пьяный Кристек рассказал поручику Кляко, и тот его понял. Кристек теперь пил, и было бы что — пил бы не меньше Гайнича. От прежнего Христосика ничего не осталось. С тех пор как он научился пить и похабно ругаться, беззаботно отсиживаться в блиндаже, Кристек завоевал симпатии солдат. Он забросил свои каски и дал под зад коленкой ординарцу, запретил приносить ему в блиндаж эти ночные горшки, видеть он их не может. Никто не называл его теперь Христосиком, в этом не было нужды.

— Что-то Гайнич поделывает? Что делает этот калека, этот герой, кавалер Железного креста? — спрашивает Кляко и сам себе отвечает: — Кутит, — и умолкает.

После этого он прячет зеркальце в нагрудный карман, ерошит бородку. Взглянув на Кристека, тотчас же отворачивается и думает: «Нельзя на него смотреть. Я возненавижу его. У него всегда одно и то же выражение лица, и это действует мне на нервы. Он, правда, не виноват, но я-то тут при чем? За что меня заставляют вечно на него смотреть? Может, я его уже ненавижу. Всегда одно и то же лицо! Тот же самый стол, нары, застеленные зелеными и черными одеялами. Когда я завтра проснусь, все повторится». И Кляко озирается, будто впервые попал в этот блиндаж. Он в смятении. Если он будет глядеть на Кристека и дальше, не прекратит этого занятия, смятение перейдет в страх, и тогда он, Кляко, сделает какую-нибудь мерзость, например, даст Кристеку в морду или… все может статься. Дело не только в одной проигранной жизни.