Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 55

Сестричка была молоденькая, румяная и в кудряшках. Поспешно пододвинула мне стул, едкой жидкостью наполнила мензурку, поднесла мне и, торопясь, волнуясь, глотая слова, заговорила: сначала у Кости был обыкновенный хронический аппендицит, но ему клизмами занесли инфекцию, и получился перитонит, Костя чуть не умер. Врач сильно испугался, стал вызванивать машину, не вызвонил, потому что гроза, на мотороллере, а потом, бросив мотороллер у станции, на электричке повёз Костю в центральную больницу области. Привёз, а электричества нет, потому что грозой оборваны провода, операцию делать нельзя. Только на рассвете сделали…

Плохо помню, как дозванивались в эту больницу, ждали, пока сходят и посмотрят, как он, правда ли, что дышит, как добирались два с лишним часа на попутках и собирали по курткам деньги, чтобы расплатиться с шофёрами, как бежала по бесконечному коридору, как, очутившись, наконец, в палате, искала Костино лицо среди чужих лиц.

Он спал. И только когда я увидела оттопыренные яркие губы с притаившейся в углах улыбкой, сомкнутые спокойно ресницы с нестрашными тенями на скулах, очнулась. Жив. Как в тумане, мелькнули бег за врачом, гроза, населённая чудовищами, ребячьи перекошенные недоверием лица, попытка отвлечься от страха философствованиями… Костя жив! Эта единственная правда была главной, простой и определяющей всю дальнейшую жизнь. Жив. В грозу он, слава богу, был не с нами, не в лесу, и остался жив. Предстоящие трудности: как успевать готовить, организовывать работу в колхозе, быт ребят и ездить сюда, за пятьдесят километров, пока приедет Костина мать, — были не трудными. Я рассмеялась и увидела устремлённый на меня взгляд молодого парнишки, лежащего у окна.

— Жив! — сказала я ему.

Обогретая его понимающим взглядом, вслушиваясь в обычную больничную суету с позвякивающими суднами и стаканами, я уселась возле Кости, и внезапно меня сморило.

Но что-то мешало окончательно расслабиться, отпустить себя и, наконец, задремать. Это Глеб. Глеб, который совсем недавно пережил смерть отца. Глеб, который не поверил Косте и взбаламутил ребят. Глеб, который три года кричал об одиночестве и ни минуты не был одиноким. Глеб, который хочет зачем-то прямо сейчас жениться на Шуре. Глеб, которого любит всю жизнь Даша. Глеб, который не спит ночами… Сам причастный к беде, как же Глеб мог не поверить чужой боли?

Настрадавшаяся без отца, в войну и холод, одинокая вместе с матерью, которая только работала, ощупью, без проводников, разгребая прошлое и придумывая настоящее, как долго я шла к пониманию главного! Потому-то и кинулась к детям, чтобы всегда быть вместе с ними. Чтобы помочь им научиться быть вместе. И я ими спаслась. А им ничего не сумела объяснить. Они жестоки не в начале нашего общего пути — в конце.

Когда началось то, что разорвало нас, откинуло друг от друга, разъединило? Я точно знаю: мы были вместе.

Застонал во сне старик. Он был жёлт и худ, и, видно, жил лишь благодаря уколам, и, видно, больше спал.

— Папаша! — окликнул его молодой. — Чего тебе?

Но старик спал. Просто боль жила в нём и во сне.

Молодой вздохнул, лёг на живот и стал смотреть в окно, на голубой, чуть розовый кусочек неба.

Я тоже подошла к окну. На лужайке в разноцветных рубахах цыганским табором расположились мои ребята. Лиц их не различишь, но в позах и в том, как они всё посматривали на дверь больницы, я увидела нетерпение.

Зачем я стала учителем?

И неожиданно, без всякой паники и муки, я решила: ну что ж, как хотят, пусть так и будет — каждый сам по себе. Буду много спать, буду вовремя приходить домой, буду много читать, ходить с мужем в театр. И летом буду с мужем. Зачем ломать ребят? Разве я мудрее, умнее их? Попробуем жить, как нравится им.

Это было лето 1969 года.

Прошло несколько дней. Ребята начали работать, я каждый день ездила к Косте. Пока не приехала его мать.





Передав ей, испуганной, Костю, я вернулась в охотничий дом. Он стоял запертый. Надо переодеться и сходить в колхоз к ребятам. Пошла по комнатам — комнаты пестрели крупными ромашками, по кроватям валялись шахматные коробки, гитары, книжки. Моруа, Хемингуэй, Чехов, Тынянов, Роллан — каждый привёз ту, что начал читать ещё в Москве, а сейчас книги передавались из рук в руки. У меня в тумбочке хранились сборники стихов — Блока, Пастернака, Поля Элюара… Вечерами их читали вслух.

Но, наученная ими, теперь я знаю, что и ромашки, и гитары — искусственно. Мои ребята играют в коллектив.

А я не хочу искусственно рождённого коллектива.

Глава пятая

Дни теперь были неправдоподобно длинные и пустые. Мы по-прежнему работали в колхозе: окучивали картошку, вырывали сорняки на огуречном и морковном полях. Дети по-прежнему рассказывали мне случаи из своей жизни, делились впечатлениями о книжках, но я под любым предлогом сбегала от них, провожаемая удивлением и растерянностью, — старалась не услышать их. Это было трудно, особенно когда мы возвращались домой, разморённые работой, и деться, в общем, было некуда. Вот и сегодня. Шура весело говорила о том, как они с Дашей занимались слаломом, и как Даша, когда в первый раз неслась с Ленинских гор, чуть не сломала себе позвоночник, и как они на Майские праздники поехали на три дня в Ригу, в Домский собор, а он был закрыт. У Шуры блестели глаза, она пыталась поймать мой взгляд. В другое время я обязательно расспросила бы её обо всём подробнее, но сейчас буквально заставляла себя не слушать её.

Вот кто, мой друг Виктор, живёт так, как представляется идеальным моим ребятам, — в замкнутом мире своих идей и построений.

С Виктором мы начинали работать в обычной районной школе в Дегтярном переулке: он — в старших классах, я — в младших. Сперва меня испугал его заумный вид — вроде он и говорил с тобой, а по существу и не говорил, погружённый в себя. Мне стало любопытно, о чём это можно всегда так сосредоточенно думать, и я напросилась к нему на урок. Виктор бегал по классу, от одного говорящего к другому, улыбался, когда говорили то, что было нужно ему, хмурился, когда говорили противоположное, и, как дирижёр палочкой, рукой организовывал все голоса в мелодию. Он вёл сквозь урок одну, для него, видимо, самую главную, мне тогда непонятную мысль о нужной людям лжи Луки в пьесе Горького «На дне». Уже тогда я поняла, что никуда не уйду от этого человека: он знал, зачем люди живут. И весь его облик — вдохновенное лицо, лохматые, дыбом стоящие над высоким лбом волосы — был необычен.

Я села перечитывать пьесу. Как это ложь полезна? Актёр повесился, Пепел, по существу, погиб, Настя готова к самоубийству, Наталья исчезла… Как это ложь поднимает душу человека? Я отправилась спорить с Виктором и конечно же потерпела крах. Благодаря Луке, утверждал Виктор, каждый из героев, может быть, впервые в жизни почувствовал себя человеком!

О каждом произведении мы спорили до крика.

Возражать-то я ему возражала, но его уверенный голос, как правило, заглушал мой. Я стала сомневаться в том, что понимала я. И это было даже интересно: о каждом произведении иметь в активе совершенно разные точки зрения: его и мою. Какая из них верная? Это неважно, важно то, что и его, и моя разнятся от программной, общепринятой. И важно то, что мы стараемся подобрать неожиданный вопрос, который точно подведёт ребят к сути произведения. Мои мысли, незаметно для меня, организовались: в них возникла логика, и логика, как ни странно, подтверждала мои эмоции и ощущения.

Часто после уроков мы не могли расстаться — шли пешком по улице Горького, продолжая спорить. Принимая его новый для меня, аналитический, подход к каждому произведению, я никак не могла принять его оторванных от жизни построений.

— У тебя болит когда-нибудь живот? — спрашивала я невинно.

Он удивлённо смотрел на меня и небрежно махал рукой:

— Глупости, при чём тут живот?

— У тебя всегда хватает денег на еду и одежду? — не давая ему времени снова заморочить мне голову абстрактными построениями, наступала я. — Нельзя жить, оторвавшись от реального бытия.