Страница 7 из 39
Вечером возле стана Иван приметил, что резвый, пронырливый стрелец приуныл. Ввязываться в стрелецкие споры Похабов не желал. Он распряг своего коня и увидел, как возятся с заледеневшей бечевой на хомуте монахини.
— Идите грейтесь! — оттеснил их от подводы. На щеках Параскевы висели застывшие льдинки слез. Тяжек был день для инокинь.
Едва Иван выпряг их коня, к нему подскочил Михейка Стадухин, замахнулся лыпой, закричал:
— Куда поставил сани? Не пройти к копне.
И правда, монахини по девичьей неосмотрительности загородили путь. Стрелец в запале не посмел ударить казака, но стегнул лошадь. Ивану этот прыткий тоболяк напоминал вольных казаков, среди которых он вырос. Но здесь казачий обычай был попран. Лошадь с хомутом на шее рванулась из оглобель. Иван не удержал ее, но схватил Михейку за шиворот одной рукой, другой за кушак, молча отшвырнул на сажень, сам взялся за оглобли и отодвинул сани в сторону.
Михейка резво вскочил на ноги, лаял матерно, размахивал лыпой, но на Похабова больше не кидался. В нагретом, дымном балагане Иван заметил, что возле него вертится побитый Васька Колесников. Даже спать укладывался верткий стрелец у него под боком, а не рядом с невестой. И еще показалось Похабову при бликах огня в очаге, что под другим глазом Васьки Колесника темнеет новый синяк.
Обоз двигался от балагана к балагану, от зимовья к зимовью, где стрельцами загодя было накошено и уложено в копны сено. Здесь был припас дров. К ночи уставали все, а Меченка-Пелагия приползала к стану чуть жива, падала на холодные нары и заливалась слезами. Максим как мог помогал ей, а Иван невольно вынужден был сторониться их обоих: от монахинь отдалился, к девкам не прибился.
Удивлялся он сам себе: к кабальной грамоте руку прикладывая, знал наверняка, кому достанется Меченка, но до сих пор одарит она его случайным словом — и ходит он весь день то ли хмельной, то ли шальной. Увидит, как льнет она к Максиму, — заноет заноза в груди, и толкает воз так, что конь едва поспевает переставлять копыта, а игуменья зависает на узде. Уговорил-таки Иван бедную Параскеву идти с ним в паре, а не со своей подружкой-молельницей. Но и прежних, душевных разговоров уже не получалось.
На другой неделе и служилые, и девки привыкли к тяготам пути. Невесты укладывались спать отдельно, рядом с монахинями. Они много молились с ними, что больше всех возмущало Колесникова. Сперва смехом, потом с опаской Василий стал корить инокинь.
— Что делаете? — поругивал, кривя стынущие бритые губы. — Прельщаете наших невест монашеской жизнью?
— Бог призовет — не спросит! — жестко отвечала Параскева.
Васька стал крутиться возле Максима, наговаривать на скитниц и добился своего, убедил Перфильева и Тереха Савина, чтобы те посылали налегке людей к балаганам и зимовьям. Как ни трудно было тянуть подводы, но когда уставшие люди приходили на стан, а в жилье было тепло, в котле напревала каша, сено из копен заложено коням, помалкивали самые крикливые из недовольных.
В это время нападения воинских людей не боялись. Последние годы тунгусы частенько побивали кетских остяков. Защитить себя сами они не могли и были верными ясачниками. О появлении тунгусов и киргизов охотно предупреждали.
Однако в одиночку на станы не ходили. Жалея девок, Вихорка Савин, Колесников да и сам Максим в свой черед уходили с невестами, другие — с инокинями. На следующий день монахини ревниво пытали их — не было ли блуда? Простодушную Капу иной раз доводили до слез. Сорокины злорадствовали, а Васька Колесников безбоязненно ругал монахинь.
Перед очередной избенкой с баней выпал черед идти вперед Максиму Перфильеву. Он виновато взглянул на товарища и взял с собой Меченку, а не брата Илейку: обозу облегчение, десятскому — соблазн, а Ивану — сердечная боль.
После полудня они убежали вперед. Михейка Стадухин давно уже не вышагивал налегке как вож11, а тянул воз наравне со всеми. Первой подводе по заметенному льду двигаться было трудней других, и на этот раз первым шел Иван. Он то толкал сани наравне с конем, то уходил вперед с лыпой и выстукивал лед. Подводу вела Параскева и сочувствующе поглядывала на казака сквозь обметанные куржаком ресницы. Иван работал угрюмо и зло. На закате солнца он что-то недосмотрел, не дослушал пустот под ногами. Когда толкал груженые сани, лед под ним громко треснул, ухнул и провалился.
Студеная вода обожгла тело. Конь на краю полыньи испуганно елозил подковами. Сани стояли наполовину на льду, концами полозьев касались воды. Ноги казака уперлись в твердое дно, вода плескалась под грудью. Илейка Перфильев бросил свою подводу, подскочил к растерявшейся монахине, подхватил коня под уздцы, стал стегать его. Прибежали другие казаки, шумно потянули оседавшие сани. Иван присел в воду по самое горло, поднатужился, взревел, как медведь, и вытолкал их из полыньи. Рожь не намокла. Его самого выволокли на лед. Потоки воды хлынули с одежды.
Надо было разжигать костер, сушиться, а до зимовья с баней — рукой подать. Иван разделся донага. Приплясывая на льду, отжал парку, рубаху, надел сухие ичиги, натянул на тело мокрый мех и побежал. Ладно хоть сермяжная шапка была сухой. Обозные облегченно напутствовали вслед. Никому не хотелось задерживаться на зимней реке до самой ночи.
Когда Иван уловил носом пряный запах дыма, парка уже задеревенела, стертые ею плечи ныли, будто по ним елозила пила. Задыхаясь, он ввалился в протопленную избушку, краем глаз заметил на нарах сплетенные тела. Они резко отпрянули друг от друга.
— Ты кто? — вскричал Максим в потемках и схватился за топор.
Иван припал к огню. Непослушными руками попробовал содрать обледеневшую парку.
Максим, босой, ухватился за ворот, стал сдергивать рукава. Затвердевшая шкура клацала, как сухое дерево, и не поддавалась. Перфильев выхватил нож из валявшегося на полу ичига, чиркнул от горла до паха, хрустко разломил парку надвое, содрал с товарища мех, затем помог снять меховые штаны. Иван блаженно распрямился у огня. Ему захотелось влезть в очаг. Он поднял глаза и случайно поймал чудной взгляд Меченки. Впервые она глядела на него прямо, в оба глаза, глядела бесстыдно, восхищенно.
— В баню! — подтолкнул товарища Максим. Иван с сожалением оторвался от очага и, шатаясь, вышел из избы.
Баня нагрелась на славу. Осиновые стены потрескивали от жара. В каменке желтой грудой дотлевали угли. Иван влез на раскаленный полок и почуял, как стужа капля за каплей выжимается из обмороженного до самых кишок тела. Так и лежал, перепачканный сажей. Потел, пока не пришел Максим. Товарищ выгреб угли из каменки, обмел сажу со стен и полка, положил меховое одеяло у двери, чтобы было во что завернуться на выход. Принес ичиги товарища.
— Напугал ты нас, черт косматый. Не ждали так рано. А Пелашку я не позорил, — смущенно оправдался. — Так. Баловались! — стыдливо отвел глаза.
— Мне-то что? — буркнул Иван. — Давно понятно, что твоя! Сама выбрала.
Максим молча посидел на порожке. Вытер взопревший лоб и ушел. В корыте под полком размокали березовые веники. Иван стал париться, рассерженно вышибая из себя остатки остуды.
Когда он шел к избе, завернувшись в одеяло, услышал с реки храп коней, шум приближающегося обоза. Вошел, не глядя на обоих, отдуваясь, прилег на нары.
— Что там мои портки? — спросил.
— Сырые еще! — с готовностью кинулась к очагу Меченка. Обернулась к нему, как обычно, в пол-лица, взглянула искоса. — Ничего блудного промеж нас не было! — всхлипнула.
— Хоть бы и было, никому бы не сказал, — буркнул Иван. Принужденно зевнул, крестя мокрую бороду: — Не мне, грешному, тебе зад дегтем мазать!
Меченка задергалась, как на угольях, стала всхлипывать и бросать на Максима укоризненные взгляды.
Добрался-таки обоз до Маковского острожка. Стрельцы с казаками устроили дневку, отмылись, отдохнули и двинулись дальше, в Енисейский острог. Пришли они к месту уже после Филипповок. Женихи и невесты опечалились: редко какой поп соглашался венчать в пост. А ближе Енисейского даже дьяка не было.