Страница 11 из 39
Он ворвался в балаган с мрачным лицом. Скинул кафтан, бросил его на нары и повалился головой в угол, как пьяный. Ни брата, ни Синеульки не было. Пенда со старым Михеем Омулем бездельничали, переговаривались. Передовщик держал на коленях саблю, то обнажал на ладонь клинок, то с клацаньем вгонял его в ножны. Угрюма никто ни о чем не спрашивал.
Он перевернулся на спину, уставился в потолок. Мысли о строительстве дома, которые донимали прошлую ночь, в голову не шли. Стояла перед глазами Меченка: то печальная, как возле проруби, то злющая, как в келье.
— Все, сил нет сидеть на одном месте! — тихо проговорил Пантелей и бросил саблю на одеяло. — Завтра иду к воеводе, бью челом, даю заруч-ную челобитную, чтоб велел отпустить промышлять за Енисей, в верховья Ангары.
— Скажи, к Тасейке-князцу! — прошамкал старик сжатыми в гузку губами. — Объявишь дальний путь, потом расспросами станут мучить. Кнутом да дыбой язык потянут. Я знаю!
— Если вернусь! — Старик и Пантелей тихо, с намеком рассмеялись о том, что знали только они.
— А пойдем притоком тунгусского князца Тасейки. Даст воевода коней — хорошо, не даст — соберу гулящих. Дотащат припас куда надо.
— Товар бери! — опять беззубо прошамкал старик. — С товаром ты — лучший гость, что у тунгусов, что у братов. А Рождество гулять надо в остроге! Грех у костра сидеть, если Бог велел веселиться!
— Навеселился уже на много лет вперед! — проворчал Пантелей. Но согласился: — На Рождество придем в острог, а после — с концами!
— Не даст воевода коней! — пробубнил Угрюм. Он слышал от стрельцов, что им с казаками всю зиму приказано возить рожь из Маковского и Кет-ского острогов.
— Ты идешь или остаешься? — обернулся к нему Пантелей.
— Не знаю! — как пьяный, процедил сквозь зубы Угрюм. Хотел, чтобы приняли за пьяного.
— Завтра — еще думай, а после сам будешь кланяться воеводе! — насмешливо пригрозил Пантелей. — С нас отъездную пошлину он возьмет по гривенному, а сколько с тебя — не знаю.
Угрюм не отвечал. Стояла перед глазами статная девка. Глядела искоса, прикрыв одну щеку платком, глаза лучились зеленью и синью. Такая грезилась ему в тяготах промыслов. Ради такой терпел и старался разбогатеть. Может быть, всю прежнюю жизнь ради нее мучился.
Брат пришел поздно. Младшего не окликал. Переговорил о чем-то своем с Пантелеем и лег спать. Среди ночи Угрюму пришла в голову сонная мысль, что надо встретить Пелагию одну и переговорить с глазу на глаз. Вдруг сговорятся? Тогда все станет ясно.
Как на посту, он стоял у закрытых острожных ворот и не просил открыть их ни караульного, ни воротника. На этот раз одет был в тулуп и сары. Показался во всей красе и хватит. Первым из ворот вышел казак с обмерзшими ведрами. Взглянул на промышленного хмуро и подозрительно. Чуть кивнул в ответ. Зевая и укрываясь плечом от пронизывающего ветра, поплелся к проруби. Он и разбил лед, обнажив черную воду.
Вскоре показалась Меченка в своей нищенской шубейке. Из-под платка видны были одни глаза. От того, как она ступала ногами по тропе, сладостно заныло сердце. Угрюм поклонился и пропустил ее вперед. Она просеменила к яру, подхватила полы шубейки, села на обледеневшую тропу и шаловливо скатилась к реке. Угрюм собирался съехать следом за ней, но из ворот, не крестясь на Спаса, выскочил Максим Перфильев, одетый по-дорожному, как промышленный. Он съехал под яр на подметках и стал быстро нагонять Ме-ченку на тропе. Раз и другой громко окликнул ее. Она не оборачивалась.
Максим, проваливаясь в снег, забежал сбоку, что-то горячо заговорил, Удерживая ее за руку. Пелагия отвернула голову в другую сторону, задрала нос, не желая слушать. Он забежал с другой стороны. Она снова отворотилась. Так оба подошли к проруби. Угрюм догнал их и топтался на месте, опустив руки. Не знал, что сделать, что сказать. Максим будто не замечал его.
— Ты подумай, как я останусь? — громко увещевал девку. — Хлеба в остроге на месяц, и тот покупной. Я же служилый! Вернусь. После Пасхи обвенчаемся!
— Ну и служи! — вскрикнула Меченка в узел платка. — За другого пойду! Хоть бы за этого! — подхватила под руку Угрюма. Коромысло соскользнуло с ее плеча. Ведра покатились по льду.
Максим даже не взглянул на промышленного. Оттеснил его плечом, привлек девку к груди, с жаром заговорил, клоня к ней голову. Она отстранялась, выгибая спину, отворачивалась, хотя и не высвобождалась из его рук. Угрюм поднял ведро, наклонился за другим. Пелагия что-то приглушенно выкрикнула. Что? Промышленный не услышал. Увидел только, что ведро, за которым он наклонился, полетело по льду от пинка. Казак выругался, плюнул и быстро зашагал к острогу.
«Ну и ладно!» — с тягостным унижением подумал Угрюм. Зачерпнул ведрами речной воды. Хотел нести, как прошлый раз. Вдруг Пелагия со слезами и ревом стала вырывать их из его рук. Пронзительно закричала:
— И чего привязался, гусак раскормленный?
Угрюм взглянул в ее распаленные глаза, побагровел, бросил под ноги ведра, с прямой, негнущейся спиной зашагал следом за Максимом. Он ворвался в балаган и, не раздеваясь, упал на нары. Брат, Пантелей, Синеулька и старый Омуль степенно черпали кашу из черного котла.
— Ухожу! — прорычал, ни на кого не глядя.
— Ну и ладно! — буркнул Пантелей. Расправил, пригладил пышные усы. Привычно стряхнул с них кашу. — За одного битого, как говорится, больше платят.
Иван опустил глаза, вздохнул, облизал ложку, перекрестился. Ни слова не говоря, накинул шубный кафтан и ушел в острог.
Обоз на Кеть был отправлен в тот же день, а на другой Пантелей Пенда получил наказную грамоту от воеводы, оплатил за четверых промышленных отъезжую пошлину, с покупной пошлиной скупил у гулящих и торговых людей весь ходовой товар, дорогой ценой прикупил к своему припасу десять пудов ржи да пуд соли.
Как ни просились гулящие люди в его ватажку покрученниками, он никого не взял, но работу за прокорм дал многим. Под его началом сразу после Николы зимнего, на чудотворца Амвросия, в самую стужу, первые четыре нарты ушли к устью Тасеевой реки, чтобы поставить там стан.
Угрюм сказал брату, что ни на Страстную неделю, ни на Святки в острог не придет. Он оплатил четверть расходов на сборы ватажки клеймеными мехами, остальные погрузил в нарту. Пантелей Пенда отдал Ивану даром теплый балаган и оставил на хранение отощавший мешок с мехами, дескать, еще добудем.
Михей Омуль весело поглядывал на работных, поучал их срывающимся голоском. Вдруг он смутился, затоптался на месте. Пантелей оглянулся и скинул шапку. Возле обоза объявился инок Тимофей. Никто не заметил, как он подошел к балагану. Старый Омуль тоже сорвал шапку, стал низко кланяться, шепелявя сжатыми в гузку губами:
— Прости! Прости, батюшка!.. Прости!
— Это ты меня прости, Мишенька! — всхлипнул инок, и слезы покатились по его щекам, румяным от крепкого мороза. Скитник упал вдруг перед стариком на колени.
Ошалевший от такого прощания, старик смутился пуще прежнего. Заголосил, по-волчьи задирая голову к небу, и упал на брюхо. Суча ногами, запричитал:
— Прикажи, батюшка, останусь!
— Иди! — перекрестил его Тимофей, позвякивая веригами под плохонькой шубенкой. — Судьба твоя там, не здесь. Меня, грешного, не забывай в молитвах!
Старики поднялись и слезно простились. Пантелей подошел к иноку за благословением. Тот не стал отнекиваться малым саном, перекрестил пере-довщика. Сосульками висели в его бороде застывшие слезы.
Угрюм досадливо отошел в сторону и все поглядывал на ворота острога: не выбежит ли с раскаянием Пелагия-Меченка. Он был зол на нее, на острог, на брата, служившего здесь. Простились Похабовы добром, но холодно, не так, как братья. О будущем не гадали.
Срывая нарты с наледи, подналег на бечеву Угрюм. Ненароком обернулся к острогу и поймал случайный взгляд инока Тимофея. Этот укоризненный взгляд так навязчиво прилип к сердцу, что он не мог откреститься от него до самого устья Ангары.