Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



– Испугалась, что я погибну? – спросил он. – Упаду со скалы?

Она кивнула, не отвечая, потом вдруг наклонилась и положила голову ему на плечо. Впервые в жизни она проявила на людях свои чувства к нему. Станислас, несший вторую стопку коньяку, вдруг застыл как громом пораженный, увидев на плече этого разбитого усталостью мужчины черные волосы этой женщины, тихо рыдавшей от облегчения, и внезапно швырнул коньяк в камин.

– Слушай, – сказал он, и его голос стал визгливым, – так что там с серной? Неужели ты, железный человек, даже не смог дотащить добычу на спине?

И тогда Жером Бертье, к своему великому удивлению, услышал, как отвечает перед пылающим огнем, в присутствии ошарашенной Бетти:

– Не в этом дело. Я не осмелился выстрелить.

Моника на мгновение вскинула голову, и они посмотрели друг на друга. Она медленно подняла руку и обвела пальцами его лицо.

– Знаешь, – произнесла она (в этот миг они были одни в мире), – знаешь, даже если бы ты убил…

И остальные практически исчезли, а она привлекла его к себе, и огонь в камине сделался необыкновенно огромным.

Жиголо

Он шагал рядом с ней по мокрым, засыпанным опавшей листвой тропинкам, иногда протягивая руку, чтобы помочь ей обойти лужу. При этом улыбался открытой улыбкой. Она думала, что для любого молодого человека эта прогулка по Медонскому лесу была бы сущей каторгой, особенно с женщиной ее возраста. Не старой, но усталой, которая прогуливалась, потому что предпочитала это занятие кино или слишком шумным барам.

Конечно, перед тем у него была еще поездка в роскошной машине, которую он вел с детским удовольствием. Но окупала ли она эту нескончаемую молчаливую ходьбу по опустошенным осенью аллеям? «Он скучает, наверняка смертельно скучает». При этой мысли она испытывала странное удовольствие и сворачивала в другую, противоположную обратному пути аллею с некоторым страхом, к которому примешивалась надежда.

Надежда, что он вдруг взбунтуется против этой скуки, разозлится, станет язвительным, скажет жестокие вещи, которые оправдают наконец эти двадцать лет, на которые она старше его.

Но он по-прежнему улыбался. Она никогда не видела его ни раздраженным, ни неприятным, не замечала этой снисходительной, ироничной улыбочки очень молодых мужчин, которые знают, что желанны. Этой улыбочки, которая так ясно означала: «Раз уж вам это доставляет удовольствие… Но, заметьте, я совершенно свободен, так что не раздражайте меня». Эта жестокая и обидная улыбочка молодости заставляла ее каменеть, заставляла ее столько раз порывать. С Мишелем, например, с первым, у кого она ее заметила, а потом и со столькими другими…

Он говорил «осторожнее», брал ее под руку, не давал порвать о колючий куст чулки или платье – ее такое элегантное, так хорошо сшитое платье. Интересно, если бы у него когда-нибудь появилась эта улыбочка, смогла бы она и его так же прогнать? Она не чувствовала в себе мужества. Не то чтобы она ценила его больше других: она полностью его содержала, одевала, дарила драгоценности, и он от них не отказывался. Он не прибегал к глупым и грубым уловкам других, к этому упрямому дурному настроению, когда им чего-то хотелось или когда они считали, что ущемлены в сделке, заключенной с их телом за ее деньги. Скорее всего, так оно на самом деле и было: они считали себя ущемленными. Вынуждали покупать себе что угодно роскошное, дорогое, чего даже не желали, только ради того, чтобы вновь обрести уважение к себе. Это слово «уважение» вызывало у нее внутренний смех. Однако оно было единственным.

Обаяние Николя (да еще и это забавное имя к тому же!) состояло, возможно, как раз в том, что ему-то этих подарков хотелось. Не то чтобы он их требовал, но, получая, испытывал столь явное удовольствие, что ей казалось, будто она вовсе не старая любовница, покупающая свежую плоть и тайно презираемая, но нормальная женщина, вознаграждающая ребенка. Она сразу же отбрасывала эти сантименты. Слава богу, она не упражнялась в матерински-покровительственном стиле с этой стаей жадных и слишком красивых молодых мужчин. Не пыталась играть в прятки с фактами, была цинична и трезва, они это хорошо чувствовали, и это им внушало некий минимум уважения к ней. «Ты мне даешь свое тело, я тебе плачу». Некоторые, раздосадованные тем, что не смогли ее оттолкнуть, пытались завлечь ее в неопределенную сентиментальность, быть может, чтобы вырвать у нее больше. Она отсылала их к другим покровительницам, указав им цену их роли: «Я вас презираю, как презираю саму себя за то, что терплю вас. И держу только ради этих двух ночных часов». Нарочно низводила их до уровня домашних животных, ничуть от этого не страдая.

С Николя было сложнее: он не вносил в свое ремесло жиголо ни привязанности, ни грубости, ни сентиментальности. Был приятным, вежливым и хорошим любовником, не слишком ловким, быть может, но пылким, почти нежным… Проводил свои дни у нее дома, лежа на ковре и читая все, что под руку подвернется. Не требовал беспрестанно, чтобы они куда-нибудь вместе пошли, а когда это случалось, будто не замечал многозначительные взгляды, которые на него бросали: оставался предупредительным, улыбчивым, словно выгуливал молодую женщину, которую сам выбрал. В сущности, кроме резковатой снисходительности, с которой она к нему относилась, ничто не отличало их отношения от отношений какой-нибудь обычной пары.



«Вы не озябли?» Он бросил на нее обеспокоенный взгляд, словно ее здоровье было ему важнее всего на свете. Она злилась на него за то, что он так хорошо играл свою роль, что так близок к тому, на что она могла надеяться еще десять лет назад. Вспомнила, что в то время у нее еще был богатый муж, этот богатый и некрасивый муж, занятый исключительно своими делами.

Почему, из-за какой глупости она не воспользовалась своей красотой, ныне застывшей, почему не изменяла ему? Она тогда спала. Чтобы проснуться, ей понадобились его смерть и та первая ночь с Мишелем. Все и началось в ту ночь.

– Я спросил, вы не озябли?

– Нет-нет, впрочем, мы возвращаемся.

– Не хотите накинуть мою куртку?

Его красивая куртка от Крида… Она бросила на нее рассеянный взгляд, как на некое лишенное прелести приобретение. Куртка была рыжевато-серая; каштановые, густые и шелковистые волосы Николя хорошо сочетались с этими осенними оттенками.

– Сколько осеней, – пробормотала она самой себе, – ваша куртка, этот лес… моя осень…

Он не ответил. Она удивилась собственным словам, поскольку никогда не намекала на свой возраст. Он его знал, и ему было все равно. Она с таким же успехом могла броситься в этот пруд. Она представила себя на миг барахтающейся в воде в своем платье от Диора… Глупые мысли, годные для молодых людей. «В моем возрасте не думают о смерти, а цепляются». Цепляются за блага, которые дают деньги, ночи. И пользуются. Пользуются этим молодым человеком, который идет рядом по пустынной аллее.

– Николя, – сказала она своим хриплым, властным голосом. – Николя, поцелуй меня.

Их разделяла лужа. Он на мгновение посмотрел на нее, прежде чем перешагнуть, и она вдруг подумала очень быстро: «Он должен меня ненавидеть». Он прижал ее к себе и нежно поднял ее голову.

«Мой возраст, – думала она, пока он ее целовал, – мой возраст, в этот миг ты о нем забываешь; ты слишком молод, чтобы не обжигаться на огне, Николя…»

– Николя!

Он уставился на нее, чуть задыхаясь. Его волосы были взъерошены.

– Вы сделали мне больно, – сказала она с легкой усмешкой.

Они молча пошли дальше. Она удивлялась торопливому стуку своего сердца. Этот поцелуй (что же такое нашло на Николя?), этот поцелуй был словно прощальным. И будто бы он ее любил, жадный и печальный! Это он-то, свободный как ветер, открытый всем женщинам, всем удовольствиям. Так что же на него нашло? И эта внезапная бледность… Он опасен, крайне опасен… Они вместе прожили больше полугода, дольше это продолжаться не может, становится опасным. Впрочем, она устала, утомлена Парижем, шумом. Завтра же уедет на юг, одна.