Страница 2 из 5
Но это еще не всё. Кроме дедовского дома был и еще и «основной», где жила моя семья. Тут мы плавно переходим от «генетической» литературной предрасположенности к влиянию собственно культурному, к той духовной среде, культурной почве, которая меня сформировала. Едва мне исполнилось семь лет, моя мать развелась с отцом, а потом вышла замуж за композитора, профессора Московской консерватории Марка Владимировича Мильмана, и мы переехали жить к нему. Об отчиме хотелось бы сказать чуть поподробнее. Любимый ученик Нейгауза, великолепный пианист, он был педагогом, что называется, от Бога. Достаточно привести одну цифру: более 50 (!) его учеников стали победителями различных международных музыкальных конкурсов. Да и композитор он был действительно хороший, просто сочинял не «попсу» и не получил должной известности (к сожалению, многие хорошие композиторы, как, впрочем, и настоящие талантливые писатели, после смерти оказываются забытыми, и их творчество становится, по сути, никому не нужным). Но подлинную известность у широкой публики он приобрел, основав при Доме композиторов Московский музыкальный камерный клуб, которым и руководил бессменно целых тридцать лет. Каким образом ему удавалось в «высоких» чиновных инстанциях пробивать разрешения на исполнение тех или иных нежелательных, полузапрещенных, а то и вовсе запрещенных произведений (и отечественных, и зарубежных), до сих пор для меня загадка. Но - пробивал! Это было просветительство в лучшем смысле слова. Разумеется, на заседаниях клуба всегда был аншлаг, билетики спрашивали далеко на подступах к Дому композиторов.
В те времена, в 50-е и 60-е годы, было нормой, чуть ли не правилом «хорошего тона», чтобы профессионалы разных специализаций водили дружбу друг с другом. «Физики» общались с «лириками» и наоборот. Такие контакты, безусловно, умственно и духовно обогащали и заодно, что, может быть, важней всего, создавали ощущение культурно-интеллектуальной спайки, нерасчленимости и реальной перспективности этой самой культуры, которую советская власть пыталась всячески усреднить, нивелировать и превратить в нечто утилитарное, подлежащее манипулированию по любому поводу и в любой момент.
К примеру, мой отчим дружил и с великим артистом Качаловым, невзирая на большую разницу в возрасте, и с Сергеем Михалковым, и с Ираклием Андрониковым, и с Ильей Эренбургом, и с обоими Маршаками - врачом и поэтом, и с физиками Фейнбергом и Шапиро, и с художниками Рыбченковым и Краснопевцевым (один - абсолютный реалист, другой - убежденный авангардист). Я уже не говорю про коллег по «музыкальному цеху»: Гедике, Нейгауз, Рихтер, Ростропович, Фрид, Клюзнер. Многие из них бывали у нас дома, одних я просто хорошо запомнил, а, скажем, с Фридом и Фейнбергом, опять же невзирая на разницу в возрасте, дружил всю жизнь. Да и матушка моя, пианистка по образованию, ученица знаменитого Гольденвейзера, тоже была знакома со многими незаурядными людьми, которые неоднократно приходили к нам в гости.
У нас в семье ценились прежде всего непрерывное познание нового, общая образованность, приобщенность к высшим достижениям мировой культуры, стремление к самостоятельному творчеству. Именно в этом и виделось подлинное проявление духовности человека. К тому же не надо забывать, какие были времена. Создавались новые поразительные технологии, фундаментальные научные открытия следовали одно за другим, бурно развивалась кибернетика, вслед за первыми искусственными спутниками планеты в космос наконец-то полетел и человек. Казалось, мир стоит на пороге фантастического расцвета, о котором так мечтало человечество. О коммунистическом маразме, насильно внедрявшемся во все сферы нашей тогдашней жизни, я сейчас не говорю.
- Но ты его чувствовал, осознавал всю пагубность его?
Конечно, нет. Был слишком мал и по-хорошему наивен. Оттого мечта преобладала. «Кого мы возьмем с собой в коммунизм?» - спорили в школах на пионерских собраниях. Как будто есть некая зона, огороженная колючей проволокой, и вот там, внутри - этот самый коммунизм, доступный лишь по списочкам и через узкую калитку. Но, повторяю, подобные мысли и подобные сравнения стали приходить гораздо позже, а в те годы.
Хочу привести два примера. В 1952 году мой отец взял меня на демонстрацию в честь 7-го ноября. И когда мы проходили по Красной площади совсем недалеко от мавзолея, я увидел Его. Сталин стоял на боковой мавзолейной площадке, отдельно от всех своих соратников, рядком выстроившихся, как и положено, над самой надписью «Ленин», и эдак душевно-приветливо махал всем чуть приподнятой рукой. «Это мне он машет!» - подумал я тогда, убежденный, что любимый вождь, конечно же, меня заметил - ведь он видит и замечает всех, учили нас в детском саду. И такое чувство гордости и восторга распирало меня в тот момент!.. Другая знаменательная встреча произошла уже пятью годами позже. День выборов в Верховный Совет СССР. Меня, как круглого отличника (хотя и небезупречного по поведению пионера), отрядили на особый избирательный участок на улицу Мархлевского рядом с библиотекой Ленина. Здесь, на этой улице, располагался огромный роскошный дом, некогда предназначавшийся для царского генералитета, а после Отечественной войны заселенный высшими партийными чинами и членами правительства. Вот в этот избирательный участок они и приходили голосовать. Мне было велено стоять возле урны для бюллетеней и отдавать пионерский салют всем подходящим к моей урне. Исключительно ответственное, почти государственной важности задание, я это понимал. И вот стою я, наискосок задравши руку над головой, и в этот момент в зал входят Хрущев и Булганин. Булганин направляется к соседней урне, а Хрущев - прямиком к моей. Я чуть не в обмороке от счастья. Хрущев на несколько секунд остановился, пытливо глядя на меня, а потом вдруг протянул руку: «Здравствуй, пионэр». Пришлось, к большому огорчению, прервать салют, так ловко получавшийся у меня, и обменяться с вождем рукопожатием. Ладонь у него была теплая, мясистая и даже какая-то ватная. Мне это понравилось, поскольку я с детства не любил жестких, резкий рукопожатий. «Как тебя зовут, мальчик?» - задушевно поинтересовался Хрущев. «Саша», - чуть слышно от волнения пролепетал я. «И сколько же тебе лет, Саша?» «Десять», - как на духу признался я. «Молодец!» - чеканя каждый слог, одобрил Хрущев. Быстро кинул в урну бюллетень и, не оборачиваясь, даже не попрощавшись, пошел вон. Булганин и вся свита тотчас устремились следом. А я был вне себя от счастья: надо же, сам вождь похвалил! Стоял тут рядом, как обычный смертный, руку жал. Меня потом неоднократно спрашивали: что же тебе такое сказал Хрущев? И я важно отвечал: сказал, что я молодец - ведь мне уже целых десять лет! И вопрошавшие дружно балдели: действительно, не шутка - целых десять лет, ведь этого добиться надо, чтобы вождь прилюдно похвалил!.. Впрочем, уже довольно скоро я испытал чувство некоторого разочарования: Хрущев, конечно, хорошо, но лучше бы Булганин подошел ко мне - он так был похож на академика Гаврилу Тихова, чей портрет красовался в одной из моих научно-популярных книжек. А Гаврилу Тихова я очень уважал, поскольку в книжке говорилось, что, глядя в телескоп на марсианские каналы, он сделал эпохальное открытие: каналы эти густо обсажены тянь-шаньскими елями. Тогда он создал здесь, на Земле, специальный питомник, где начал разводить тянь-шаньские ели в огромных количествах, чтобы впоследствии засадить ими все марсианские просторы - пусть, значит, шумят на далекой планете рукотворные советские леса. Он даже особую науку создал - астроботанику, за что и получил, между прочим, Сталинскую премию. Злые языки потом утверждали, что вместо Марса елки посадили возле мавзолея - куда-то же надо было их девать! Хорошие, красивые ели, мне они нравились всегда. И кстати, завершая этот фрагмент воспоминаний, смею предположить, что сейчас в Минске я, может быть, единственный человек, который не только видел живого Сталина, но и накоротке общался с Хрущевым. Две «радости» в одном флаконе - это вам не шутка!