Страница 15 из 67
Как-то не успелось ни разу во взрослой жизни спросить у Алеши, помнит ли он что-нибудь о наших с ним прогулках по границе моря и обрыва, помнит ли он, чем пахло это исчезнувшее пространство. А пахло оно дроком и дикими маслинами, камышом и осотом, муравьями и лисами, мышами и лягушками, ужами (видел желтобрюха толщиной в руку), черепахами и большими кусками железа – остатками взорванных боеприпасов. Между девятой и восьмой станциями Большого Фонтана на обрыве висела изумительная конструкция из сгоревших железнодорожных вагонов, спутавшихся в один гигантский клубок, цепочка таких же сгоревших вагонов тянулась от четвертой станции вдоль сплошного кукурузного поля. Очень красиво и чуть таинственно, впрочем, ничего такого – Одесса готовилась отбиваться от вражеских флотов, и на восьмой станции была развернута одна из трех или четырех батарей морской дальнобойной артиллерии. А вагоны были от ветки, протянутой к ней от города. Но война пришла и ушла по суше, и одесские обрывы еще лет 25 прожили своей привычной жизнью. И море – и дикое, и доброе, еще свободное от заботы мелких вождей, создавателей «всесоюзных здравниц».
В середине пятидесятых Одесса вылезла из кукурузы, появились Юго-Запады, Черемушки, под ножами бульдозеров стали умирать склоны со всей своей живностью, и у моря отобрали берег.
Но пока я говорю: «Шинькалец, шийдемпойц, шиноремоц?» – что значит: «Лешенька, пойдем на море?» – «малость» важно кивает головой. Мама: «Только не простуди ребенка». К морю не спускаемся, лазим по обрывам, парень – образец дисциплинированности. Короткий инструктаж: «Змей и железяки самому в руки не брать, за лягухами в озерца не лазить, проголодаешься, скажи – вот булка». Странно, но мне ни разу не пришло в голову пополоскать это быстро превращающееся в «глиняшку» создание в море, я и вправду боялся его простудить.
Глаза «щенка» горят, карманы полны разрешенного железа, тараторство вопросов: «а ежа, может, все же возьмем?», «а булки больше нет?».
Жизнь тогда обступала со всех сторон – все двигалось и благоухало, деревья и стоящая под ними корова, и вскипающий борщ – настоящий борщ с молодой картошкой и молодой свеклой, молодой фасолью и вишнями, все эти «молодые» ингредиенты были затерты «старым» салом, и абрикосовый компот – здоровые харчи детства…
Нити жизней наших, из рук Клото, разной крепости и плотности, извиваются в пространстве, от темных нор земли до безжизненных закоулков космоса, мы долго, незрячие, тянем к ним руки, изредка нащупываем – с мыслью коснуться, если не их начал, то конца. Увы, звук ножниц госпожи Антропос однозначен – он первая нота нашего реквиема. Расстаемся мы друг с другом здесь, на земле. И идем рядом по дороге, конец которой уходит в землю. И где же мне тебя искать? Между звезд, в космическом нотном стане или на земле среди цветов, звуков, линий, объемов, кусков глины, хлеба, дерева?
Неподвижность, тишина, бездействие, беззвучие, безвестие, без… без… без… Но где-то ты же есть, Лешик, индивидуум, личность, средоточие жесткой воли и нежности, бесхитростности и четкого расчета сложнейших решений. Душа, открытая приязни и любви, душа, куда не войти «без приглашения». Это еще из детства – неприкосновенность границ «чужого», соблюдение «прайвеси» во что бы то не стало, церемонии, щепетильность «скрупулы», застенчивость прикосновений к чужой жизни. Лучше показаться черствым или небрежным, невнимательным, чем не вовремя влезть с расспросами, это – мамина «польщизна». Завершенности чувство «прайвеси» достигло в Алексее, и!.. О Боже, сколько же от того осталось недоговоренным, недовысказанным и недоуслышанным! Но всегда при том казалось, что впереди бездна времени.
Алла
Плеск светлых глаз, русые волосы, тонкие черты лица, общее ощущение хрупкости. Лиловые горы, зеленое море и разноцветные души зверей и друзей жили в ней – Анна-Алла, жена Алексея, мать двух его сыновей… А может, детей рождают небеса? Расселина от звезд до звезд, полная звуков и запахов, смыслов и неосознанностей. Ею мы приходим в непонятное состояние – жизнь, в неизвестно где находящееся пространство – Мир.
Где-то к концу пути земного стала рисовать красками. Узнал об этом, жаль, когда нельзя было уже обменяться впечатлениями, знаниями. Не успел по ее просьбе нарисовать крыльцо к магазину на Преображенской, не успел. А если вдуматься, много, очень много не успеваем мы додумать, доделать, до…
Слишком рано ушла. Но кто поймет эту высшую арифметику бытия? Полвека с небольшим – это сколько, если в них вместились горы, дети и союз с Алексеем Ставницером? Последний день ее рождения на Мукачевском, шумный сбор друзей, неясное для меня выражение смертельной усталости в глазах. И тогда, как и через не очень уж много лет, другой близкий человек не сказал мне о боли приближающегося конца. А расспрашивать, нарушая «прайвеси», я с детства не умел. Прости, Анна-Алла…
Горы…
Горы – законченная, хоть и находящаяся в беспрерывном движении форма. Выпуклая дыра в пространстве. Закрытая в самой себе стихия – замерзшее море. Прекрасные пустые горизонты. Зеркало, отражающее самое себя. Человек в горах может быть только рядом (но не вместе) с этой живой безжизненностью. Пройти, проползти где-нибудь по краю, превозмочь в себе страх – «криэйтерство» в горах почти нонсенс, там слишком давно все есть (при том в бесчеловечных пропорциях): формы, звуки, краски.
И он ушел от гор, чтобы построить свою гору – башню до неба, с упорядоченной системой звуков и смыслов. И он сделал это.
Ведь штурм неба в человеческом измерении – это не спор с жизнью, но попытка внести в мир что-то новое, не бывшее еще, необычное и нужное. Это строительство жизни без насилия.
Спокойный человек дела Алексей Ставницер и голубоглазый «щенок» Лешка, как далеки и едины оба, замкнутые кольцом Времен. Об этом – вкратце.
Лежу в постели с какой-то ангиной, мама куда-то ушла, Леша носится по дому, чем-то гремит, ставит на подоконник большую кастрюлю, приносит сковороду, затем кастрюлю поменьше, уронив ее с грохотом, поворачивает голову ко мне: «Витя, извини, тебе не мешает?» «Нет», – говорю, и он убегает. В общем, вскоре на двух подоконниках и плите рядом с ними выстраивается композиция из домашней посуды, Лешка усаживается посреди комнаты на табурет, наклоняет голову, снова вскакивает, что-то поправляет, не замечая давно стоящей на пороге мамы, та улыбается, тоже вертит головой, потом со смехом: «Лешечка, в чем же я теперь готовить буду?» Леша секунду смотрит в пол, потом тоже заливается смехом и начинает разбирать композицию. Пятилетний дизайнер.
Идем с Лешиком, ему лет 8, из кино. Смотрели в «Уточкина» «Остров сокровищ». Путь напрямую к дому пролегает через громадную «развалку» (потом ресторан «Киев», фасадом на Греческую). Довольно широкая тропа, и вдруг у самой дорожки – труп собаки, громадной овчарки. Леша, широко распахнув глаза: «Витя!.. – интонация непередаваемая, – как ты думаешь, ей было больно?» Не нахожу ничего лучшего, чем сказать: «Здесь всему было больно, Лешечка», – имея в виду, что идем по разрушенному дому. Я думал, что его этим успокою. «Идем», – делаю шаг, оборачиваюсь. Ребенок машет в воздухе руками, будто разгоняя что-то, и слезы из глаз. Присаживаюсь возле него на корточки, что-то бормочу. Дурак, обобщение было не для такого живого ума. Прости, Лешечка, стыдно. До сих пор стыдно.