Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 21



A

"По жанру "Три дня иного времени" фантастическая повесть. Но, как это часто бывает у Б. С. Гречина, формальные моменты у него уходят на второй план, будучи заслонёнными содержанием. Поэтому собственно фантазийный элемент в этой повести почти не замечается, во всяком случае, не бросается в глаза. Но она не для того, как я понимаю, и создавалась, чтобы быть просто аттракционом, "обратной стороной Луны". Она про другое. В ней происходит соприкосновение разных времён. Если точнее, разных миров. Главный герой оказывается во временной петле, переместившись из одного исторического времени в другое. И это соприкосновение не столько открывает нам наше прошлое, сколько наше невероятно похожее на него настоящее". (Л.В. Дубаков)

Гречин Борис Сергеевич

Гречин Борис Сергеевич

Три дня иного времени

Б. С. Гречин

Три дня иного времени

Повесть

I

Я проснулась от звонка будильника, помня чувство радости. Было в этой радости и какое-то сердечное содрогание, близкое ужасу. Так случается.

Будильник я вчера завела на шесть утра для того, чтобы успеть на экзамен по английскому в первую пятёрку, и этот экзамен, наверное, был самым важным событием в наступившем дне. Но вот отчего-то вовсе он не казался таким важным, а сон - казался.

Я снова прилегла на подушку, чтобы припомнить сон, будто подушка могла его ещё удерживать. И удерживала, значит, потому что я вспомнила, вспомнила отчётливо.

Мне снилось, что зима превратилась в лето. Я в лёгком летнем платье иду по улице Свободы, оказываюсь у её начала, перехожу Комсомольскую. Сразу за пешеходным переходом - лужайка с клумбами, пешеходная дорожка идёт через эту лужайку наискось к остановке троллейбуса ? 1. Мне не нужно на этот троллейбус, я сейчас поверну направо - но нет, не поворачиваю. Вдоль дорожки стоит скамейка, единственная. На скамейке сидит молодой мужчина в офицерском мундире.

Я иду к нему и сажусь рядом.

Мужчина молчит, глаза у него полуприкрыты. Может быть, его летнее солнышко разобрало... Фуражку он снял.

Фуражка - необычного покроя. И мундир - не наш, советский, привычный. Да какое там советский! Это ведь самый что ни на есть царский мундир: два ряда пуговиц с орлом и эполеты с бахромой.

Мне приходит на ум (во сне), что передо мной артист из театра - вот же прямо перед нами театр имени Фёдора Волкова. Ну, а как иначе, не из прошлого ведь века он взялся. И, значит, к этому поручику (или кто он там) совсем не обязательно испытывать классовую ненависть, а можно с товарищем артистом поболтать по-дружески.

Что-то подсказывает мне, что даже и к белогвардейскому офицеру не обязательно испытывать лютую ненависть, но эту мысль я не думаю до конца. Эта мысль - не общественная, такие держат про себя, а если говорят вслух, то лишь в узком кругу, и соответствующие книги читают за ночь.



- Вы играете Печорина? - спрашиваю я.

Да, вспоминаю я: его мундир похож на мундир Печорина, как его увидел Врубель, иллюстрация 'Печорин на диване' есть в четырёхтомнике Лермонтова. А впрочем, как его увидел Врубель? У его Печорина взгляд такой глубокий и отрешённый, что неясно, как этот человек мог искать приключений, любить женщин, стреляться на дуэли... В школе я писала сочинение по образу Печорина и получила 'трёшку'. А кто бы не получил? Кто знает, что такое Печорин и что писать о нём?

Товарищ артист (господин офицер?) открывает глаза.

Сейчас я вижу, что он действительно очень похож на Печорина Врубеля. Узкое лаконичное лицо без лишних черт, прямой тонко вырезанный римский нос с лёгкой, правда, горбинкой и большие эти чисто врубелевские глаза.

- Я никого не играю, - отвечает он.

- Да? - уточняю я с насмешкой. - Уж не хотите ли вы сказать, что вы - взаправду офицер царской армии?

- Я ничего не хочу сказать, это вы говорите.

- А не боитесь вы вот так сидеть в общественном месте, господин эксплуататор? - подначиваю я его, одновременно и восхищённая, и раздосадованная его бесстрашным равнодушием. - Сейчас, конечно, не семнадцатый год...

Мужчина улыбается одним краем рта:

- Вы уверены?

И именно здесь рождается острое чувство прикосновения к тайне, близкое к ужасу, но сладкое: я вдруг понимаю, что могла нечаянно попасть во временнýю яму и провалиться на шестьдесят три года назад, в тысяча девятьсот семнадцатый. В этом случае господину офицеру очень скоро ой как не поздоровится... А вдруг он имел в виду тысяча восемьсот семнадцатый? Тогда не поздоровится мне: в этом году мои таланты примерной комсомолки и будущей советской учительницы совсем никому не нужны...

II

Я позавтракала одна (отец был снова в экспедиции): съела на завтрак сырок 'Дружба', доела горбушку от батона, допила пакет молока. Пролистала 'гармошку' шпаргалки: хотя бы зацепиться взглядом за то, что недоучила. Ни за что не зацепилась, да и то: последнее дело - учить в день экзамена. Скорчила перед зеркалом несколько гримас, пытаясь воспроизвести 'губную артикуляцию', которой нас учила Наталья Константиновна, молодой педагог по фонетике. Плохо у меня, студентки иняза, с артикуляцией, и с фонетикой, и с интонацией, а разве у кого-то лучше? Только у самой Натальи Константиновны и лучше...

В первую пятёрку мне попасть не удалось, да и зачем я рвалась? Пришла и моя очередь отвечать билет: тему Sport in the Soviet Union и пересказ отрывка из Хемингуэя вместе с его биографией. Принимала экзамен Клавдия Ильинична, немолодой педагог по прозвищу 'Железная Клава'.

Тему я учила и проворно оттарабанила. Уж, конечно, забыла всю губную артикуляцию, да и не сдалась она Клавдии Ильиничне совсем. Ответила на два вопроса: первый - о ближайшей будущей олимпиаде (вопрос-то был с подвохом, ближайшая - не в Москве, а зимняя в Лэйк-Плэсид, должна начаться через месяц), и о 'любимом виде спорта': про плавание. Не очень искренне ответила, потому что всё мне удавалось легко, всё я любила, и бадминтон, и баскетбол, и настольный теннис, и лыжи - и ничем как следует не занималась. Но нужно ведь было про что-то отвечать, а тех, кто разбрасывается, не любят, это я крепко усвоила ещё со школы.

Хуже обстояло дело с Хемингуэем, особенно с биографией. Поди упомни всех этих классиков! Они настрочили, а нам мучайся.

- Ernest Hemingway was, ehm... - мямлила я, наблюдая, как суровеет мой экзаменатор, пока не сообразила встать на привычные рельсы. - He is dear to us Soviet people because of his struggle for peace and his anti-fascist position. (Ах да, пришло в голову: он же в Испании воевал!) The writer fighted... ehm, fought (какой позор, забыла спряжение!) in Spain against fascists and sympathized with all people of good will. He was a consequent enemy of bouirgeois conformism and political hypocrisy. - Лицо Клавдии Ильиничны разглаживалось, мягчело: всё я говорила верно. - Towards the end of his life, the writer was persecuted by CIA, and this persecution may... might cause his death. (Вот чёрт, забыла, как будет 'преждевременную'.)

И ещё что-то я продолжала лепетать про преждевременную смерть творца от рук агентов капитала, а между тем параллельно, как это очень часто бывает со всеми людьми, думала про себя: да неужто так? Неужели вправду его так преследовали? Спятил, небось, дяденька под конец жизни, как старик Иван Никифорович из восемьдесят третьей квартиры, а то и наши пропагандисты присочинили. Могли? Очень даже. Ну что ж, хоть бы и сочинили: так, значит, нужно было, так, наверное, и сейчас нужно... для восьмого класса, скажем, но не для нас же, мы ведь выросли из пионерских костров, неуловимых мстителей и прочих красных дьяволят! Всей страной выросли, а наши вожди этого так и не заметили...