Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 79

— Так точно, господин фельдфебель.

Мамаев исчез вслед за командиром взвода. Терентий Иванович послушал, как замирают шаги на лестнице, безошибочно повернулся в ту сторону, где стоял Егорка.

— Душа-человек, взводный ваш.

— Гущинский-то? Не обижаемся, верно, Михаил? Он да штабс-капитан Терентьев. О солдате пекутся день и ночь.

Мишка Зарековский пристально смотрел на дверь:

— Да и фельдфебель не отстал от взводного. Шьет и порет, и на месте не сидит.

— Ого! — весело отозвался Егорка.

— А у других, что ли, глаз нету?

— Как, поди, нету… — Егор озадаченно поскреб в затылке.

— Я не про то. Можно и шары иметь, и ничего не видеть перед носом… — Зарековский усмехнулся. — В Черемхово едет фельдфебель-то? В местную команду, по учебным делам? Черемхово неплохой городишко, бывал, знаю. Одно скверно, чумазых лиц много, рук ухватистых, ртов зубастых!

— Зубы у всех нас будь здоров!

— Ни хрена ты не понимаешь, телок мокрогубый… Фельдфебель-то из мастеровых, смекай, и с кем в дружбе тесной? Тоже с ними. Слесарек седоусый тебе ведом? Тот самый, что свет ладит каждую неделю… Друзья-приятели!

— Ты и я, например, с пеленок вместе. Что ж плохого?

— О Степке забыл…

Егорка отмахнулся досадливо, прекратил разговор. Вечно он так: роет, и самому невдомек, зачем и для чего… А может, что-то прознал? Слишком цепко влез в свои поганые догадки, не было бы какой беды. От Зарековских жди любой пакости… Но припомнилось крепкое, бронзовое, словно топором тесанное лицо фельдфебеля, и Егор поостыл, успокоился. С ним лучше не тягайся, пупок сорвешь. Вся рота, сто двадцать гавриков, у него в пятерне!

Степан Брагин с Васькой Малецковым и Петрованом уходили из деревни последним августовским вечером. С утра лил дождь, не густой, но дьявольски холодный, на Ангаре вздымались иссиня-черные валы, низовка яростно смахивала с них пену. Пока шли тайгой, ельником, было терпимо, но вот выбрались на взгорье, и с удесятеренной силой налетел ветер: пронизывал насквозь, едва не сбивал с ног, отбрасывал назад.

— И ветрило заодно с теми!.. — пробормотал Васька, кивая на реку, по которой приплыла вчера в Братск мобилизационная команда.

— П-п-подует и с нашей с-с-стороны, — отозвался Петрован. Брагин молчал, спаяв губы. Невпроворот смешались в нем злость, боль, тоска свинцовая, вина перед маманькой.

Далеко за еланью, за медвежьим логом, верстах в двадцати от Красного Яра, прилепилась на опушке охотничья изба-укотье. Редко раздавались около нее человеческие голоса, одна-единственная тропа, делая частые петли, огибая топи и гари, вела к ней. Жили в избе наездами, не дольше двух-трех недель, пока не протечет по первопутку струя выходной белки. В этом году прокатила осень с ливнями и снегом, на диво короткая, ударили морозы, но люди не тронулись с места, тощали на глазах, обрастали дремучими бородами.

Сидя у окна и медленно протаскивая шомпол в стволе берданки, Степан вспоминал о первых днях в тайге. Теперь хоть зайчатина есть, а осенью кроме брусники со смородиной — ничего. Воду кипятили в пороховой коробке, под рукой ни чайника, ни чугуна. После обзавелись тем и другим, Васька в одну из вылазок припер на себе. И даже стекольце в окне появилось, вшитое в парусину…

Заскрипела дверь, в укотье сперва просунулся драный малахай, вздернутый нос под ним, а потом и весь Петрован с охапкой поленьев. Он проворно шагнул через порог, бросил дрова и долго стоял над железной печкой. Попутно заглянул в большой чугун, утопил в бурлящем вареве заячью ногу.

— Н-н-начин зимы, но впору хоть вой! — прохваченным стужей тенорком сказал Петрован.

Кузьма, лежащий на нарах в стойкой полутьме, казалось, только и ждал тех слов, чтобы завести старую песню. Подобрав ноги, сел, зябко поежился.

— Ага, житье. С энтого боку припекает, с того леденит… — Голос его упал до шепота. — Видать, одно и осталось, а, Степан…

— Говори, слушаю.

— Выйти и повиниться перед адмиральскими властями. Ну, почешут спину, и что же? Или ее никогда не чесали? Не лютей же они, «кокарды» омские, двуглавого орла… — На мгновенье смолк, увидев повернувшееся к нему лицо Степана, заговорил опять: — Куда ни двинь, везде клин. И за Уралом не сладко — напирают белые. С севера — Гайда и Пепеляев, с юга — Дутов и Ханжин… Сомнут! А тогда и нашему гнездовью крышка… Нет, надо сматываться подобру-поздорову!

У Степана невольно сжались кулаки. Надоело: ноет, ноет, ноет… А кто виноват, спрашивается! Сам притопал как миленький, никто не звал, не волок сюда на аркане. Ясно, приходится туго: и холод, и некусай, и ночевки с постоянной тревогой на сердце. Но почему другие не стонут, хотя бы Васька Малецков, годами вдвое моложе его? «Черт, заведет Кузьма свою шарманку еще раз — пристрелю как собаку!» А вслух бесстрастно сказал:

— Дуй на все, на четыре… Но учти, спиной да задницей не отделаешься, башка запросто полетит с плеч.

И тут удивил терпеливый, скупой на слово Петрован. Он сорвал малахай с головы, кинул на пол, закричал:



— А если я б-б-без бабы не могу? Если я с-с-сижу сиднем, а ее там… ухари, в-в-вроде братца твоего! Г-г-гошка небось не побежал… В унтерах блаженствует!

Взвейся плюгавенький Кузьма, выпали подобное, он бы тут же, не сходя с нар, лег замертво от крепкого Степанова удара. Но Петрован был иной закваски, старым товарищем Федота, и Степан только оторопел от его крика, замер у окна… Таким и застал его Васька Малецков, с вечера посланный в деревню за едой. Он опустил ношу у стола, расправил заиндевелые усы.

— Мир честной компании. Чего надулись?

— А у н-н-нас д-д-д… — заговорил Петрован.

— После докончишь! — в нетерпении перебил его Кузьма, босиком устремляясь к Ваське. — Ну-ка, показывай, чего раздобыл… Да живее, не мытарь! — и раздернул мешок, вывалил на стол содержимое: три каравая хлеба, круги мороженого молока, табак, малость соли, нитки, чашку, штаны с рубахой. Кузьма увял, отошел к нарам. — Не густо!

Васька пошарил в кармане, извлек несколько луковиц.

— Твоя маманька дала, Степан.

Тот, оглядывая Васькину добычу, тихо, словно нехотя, спросил:

— Ну, что — маманька?

Малецков грустно усмехнулся:

— И моя родимая хлебнула горького, но твоей, Степка, повезло в особенности. Молодкой на Зарековских день и ночь вкалывала, ослеп Терентий Иванович, пришлось ей быть и за отца, и за бога. Под старость — новая беда. Среднего сына в солдаты забрили, старший тягу в лес. И опять на матери отозвалось, поркой!

— Не трави душу… — попросил Степан. — У своих был?

Васька потупился. Но долго унывать он не умел: отхватил кус хлеба, присыпал сольцой, захрустел.

— А о Силантии знаете новость?

— Никак Серка возвернули?

— Последнюю, сивую, в армейский обоз!

— Дождался правды! — Степан покружил по избе, думая о чем-то. — Хлеба мало… — Решительно мотнул чубом. — Завтра пойдем. Не хотелось часто под пули соваться, место открывать, но что поделаешь.

Васькины глаза вспыхнули радостью.

— Сходим, долбанемся! — и тут же стукнул себя в лоб. — Чуть не забыл… К нам еще двое прилабунились. Ждут за увалом, в пади. Звать?

— Погоди, погоди, — ухватил его за руку Степан. — Что за народ?

— По всему, свои!

Лицо Брагина построжало, у губ снова отвердели желваки. До чего легковерный парень… Свои! У них что, на лбу написано? Однако делать нечего: увал в полуверсте. Не отсылать же назад, в лапы «кокард», под топор. К тому ж дознаются о нашем укотье, придут по свежим следам, сыпанут горячим.

— Зови, коль привел!

Васька опрометью выскочил за дверь.

— Ой, не ндравится мне ваша затея, — пробубнил Кузьма, забыв, что и сам недавно был вроде тех: брел неведомо куда и зачем, ослабев от голода, в разбитых опорках.

Малецков распахнул дверь, посторонился, пропуская новеньких, сказал солидным баском:

— Пожалуйте к атаману! — и неприметно подмигнул своим.