Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 79

На обратном пути Егорка в первый раз увидел японцев. О том, что они в городе, он знал, но сталкиваться с ними не доводилось. И вот они вышагали будто напоказ! Двигались по мостовой четкими желтыми колоннами, как заводные, и впереди плескалось белое знамя с красным кругом.

— Они-то сюда зачем? — недоуменно пробормотал Егорка.

— А зачем англичаны с мериканцами? — едко, вопросом на вопрос, ответил Зарековский. Егор смолк. И действительно, те-то за каким чертом приперлись в Сибирь? Если можно им, то разве нельзя кому другому?

Длинной чередой потекли дни учебы, удивительно похожие, как близнецы. То ли явь, то ли сон, скорее, все вместе, в каком-то странном клубке. «Подъем!» — командует дежурный, пробегая из конца в конец казармы, но крик его еле слышен. А что ж, бывает и так, особенно если выпил не в меру или глотку застудил: на дворе осень промозглая… Рота вскакивает, по высоким белым стенам прыгают суматошные тени. С брюками никакой мороки, раз — и готово, а зато в пот вгоняют гетры со шнурами. Перегнувшись вдвое, по соседству тяжело сопит Серега-лучихинец. «Чертова обувка. Кто тебя придумал?»

Рота гуськом топает по лестнице вниз, но сон еще продолжается, наперекор всему. Не прогнал его и светлый гимнастический зал… Егорка лезет по канату, мотается на перекладине, а черепок по-прежнему сам не свой, уши словно заложены ватой, и без остатка тонут в них голоса требовательных заморских «дядек».

Они наседают и потом, когда рота выбирается на плац, но не отстает и сон, окутывает, кружит голову сладкой звенью… Над городом навис густой туман, еле-еле проступают стволы деревьев и каменные статуи. Среди них одна — кудрявая, в крылатке, со скрещенными на груди руками — почему-то бросается в глаза. Где он видел почти такую же? Не где-то, а в Москве, в четырнадцатом году. Помнится, шел бульваром, окаймленным чугунной решеткой, выбрался на простор, и вдруг… Хлесткий удар кулаком отбрасывает его в последний ряд. Ну, так и есть, прапорщик Кислов: подстерег сонное брагинское любопытство, влепил гулкую оплеуху. На такое он мастер, что и говорить. Вот и вчера было, с Серегой. Английский инструктор в сопровождении Кислова обходил казарму. Парень возьми и подвернись. Кислов остановил его, спрашивает строго: «Кто я такой, ну?!» А тот язык проглотил от испуга. Знает и сказать не смеет: булькнешь не то слово, и — на «губу», а то и в карцер. Кислов рассвирепел, орет: «Морду подыми, быдло навозное!» Замахнулся по привычке, но вмешался англичанин, козырнул этак вежливо, прапорщик скис…

К роте подходит подпоручик Гущинский, стройный, белозубый молодчага, ребята заметно веселеют. Затевается примерный штыковой бой. Серега и еще двое здоровенных ребят на него по всем правилам, а он раз, раз, раз — и ружей у троицы как не бывало. Заморские «дядьки» в изумлении качают головами, что-то квакают по-своему, под усами ротного командира, штабс-капитана Терентьева, теплится добрая стариковская улыбка… А подпоручик знай чудит. Едва скомандовали короткий отбой, и рота отошла в сторону, Гущинский тут как тут: «Куча мала!» Он берет за плечи крайнего солдата, дает подножку, падает сам, остальные гурьбой на них, а сверху все равно оказывается ловкий Гущинский.

— Стройся-а-а-а… Напра-во! На стрельбы, шагом арш!

Но что такое? Пропала из виду площадь, отвалил прочь город, неведомая сила подхватывает Егорку и несет, с гулом, туда, где над красно-желтой кручей, над пенным порогом темнеет вереница изб и среди них, в ложбине, родная хата, крытая еловым корьем. За столом слепой батька, Степан и мальцы, а мать проворно достает из печи объемистый чугунок с кулагой…

— Левой, раззявы, левой! — чей-то знакомый тонкоголосый рев. И снова надвигаются каменные дома, растет ввысь купол кафедрального собора, и снова в холодной мгле колышется темно-зеленый строй, и над ним тускло посвечивают нити штыков.

Глава девятая

Оренбургская сотня, выслав головной дозор, на рысях шла по проселочной дороге. Позади, за рекой Уфимкой, еще раскатывались последние залпы боя, третьего на неделе, не менее упорного и кровавого с обеих сторон, чем у Чертовой горы и под станцией Иглино. Опять ладили «козлы», носили бревна и доски, падали от осколков и пуль… Конница не оплошала и теперь. В темноте нащупала брод, ловким маневром овладела высотами над Уфимским трактом, чуть свет свалилась на колонны белой пехоты, прибывшей из города. Одних пленных было взято четыреста, к ним в придачу две новенькие трехдюймовки. И снова ожил Иван Дмитриевич, расправил плечи, придавленные виной перед белорецкой громадой, тут и там слышался его звучный, с бархатинкой голос, только вот малиновую шелковую рубаху сменил на старенький чекмень.

Добропогодье, сушь остались за линией железной дороги. Из-за гор без конца наплывали мохнатые, в редких просветах, тучи, спускались к земле, окатывали водой. Глухо шумел по сторонам лес, будто что-то говорил, прощался с кем-то…

Сотня выехала на дальний бугор. Сбоку тусклой змейкой блеснула река, ненадолго открылся брод, у которого хоронили партизан, убитых в последнем бою. Вместе с конниками и стрелками лег в братскую могилу и пулеметчик Федор Колодин, и с ним певучая вятская гармонь…



Рано утром дутовские сотни вырвались едва ли не к штабу главкома, в мешанину подвод с беженцами и ранеными. Боковая застава, полурота белоречан, потеряв треть бойцов, попятилась к домам… В прикрытии остался Колодин со вторым номером.

Лежали на взгорке, у овина. Федор подстерегал черным глазком пулемета каждый бросок, бил короткими очередями. Иногда он шел на хитрость. Подмигнув напарнику, говорил: «Тихо!» — замирал за щитком. Цепь остервенело кидалась на заколдованный взгорок, и тогда снова подавал голос «максим», ровно, как на сенокосе, выбривал спешенную казару.

Но вот и последняя лента. Федор бережно принял коробку из рук второго номера, сказал:

— А теперь беги, здесь ты больше не нужен. Прощевай. Да гранату не забудь, оставь!

Кенка переменился в лице, едва не заплакал.

— Куда ж я один, без тебя? Давай вместе, Федя…

Тот яростно выругался, припал к пулемету.

— Ага, вместе, чтоб глаза потом кололи? Не-е-ет, я им покажу, как воюет и умирает сталевар… Необстре-е-е-елянный! — передразнил он бородача Мокея. — Выполняй приказ, малец!

Второй номер медленно, с оглядкой, пополз к деревне. За спиной коротко выстукивал «максим», раз, другой, третий — и вдруг словно поперхнулся чем-то жестким. «Неужели перекос?» Парнишка осторожно высунулся из-за крайнего дома, похолодел. Перед взгорком, подать рукой, накапливалась казара. Наученные опытом, белые теперь не вскакивали сломя голову, подбирались не спеша. Пулемет молчал, Федора около него не было. Ага, вот он, чуть левее, распластался на траве, ждет неизвестно что. Белые сошлись плотно, с четырех сторон кинулись к «максиму». Это мгновенье и подстерегал Федор. Привстав, швырнул гранату в самую гущу, сделал новый замах, боком, неловко осел на земли… Подобрали его под вечер, исколотого штыками, с вырезанной на спине пятиконечной звездой.

«Эх, парень, парень, — думал Игнат, затрудненно дыша. — А я ему позавчера невесть какое наговорил… Крутова с губастым приплел к чему-то… Ну, встречался, ну, выпивал, а кто их не знал, спрашивается? Жить в поселке — не то что в городе. Все на виду!»

Погода выпряглась окончательно. Морос укрупнился, мало-помалу перешел в косохлест. Порой перемежал ненадолго, припускал с новой силой. Вода натекала за ворот, струилась по спине, от шинелей и чекменей клубился густой пар. Закурить бы, — табак, у кого он был, подмок, превратился в месиво.

Конные миновали хутор, не первый, не последний за день. У обочины стояла крытая фура, на огородах шел сбор поздних огурцов. Какие-то люди, явно не сельские с виду, ходили вдоль гряд, с трудом нагибались, шарили в зеленых плетях, испуганно косились на кавалеристов, на повозку с пулеметом.