Страница 25 из 31
Щеки Генриха покрылись густым румянцем.
Он поднялся из-за стола, потирая руки. Ему так ясно представляется победоносный поход императора Германии на Москву. Начать его надо обязательно с Поморья.
Гордитесь же вы, презренные твари, кабацкие тараканы. Вы являетесь единственными свидетелями того, как создается гениальный план порабощения московитов.
«..воинские люди императора должны быть такие, которые ничего не оставляли бы в христианском мире: ни кола ни двора» («Weder Haus, noch Hof!»).
Волнение охватило Генриха с такою силою, что рука его стала дрожать, пришлось отложить перо в сторону. Хотелось еще написать о пушках. Они должны будут разбивать ворота деревянных городов, а мортиры должны все сжигать в деревянных городах и монастырях…
Но об этом после… Надо поглубже убрать написанное… На сегодня довольно.
Генрих мягко, на носках, подошел к подполью, рассмеявшись своим скрытым мыслям, открыл его и спустился вниз.
Боярин Никита Фуников, выпятив озабоченно губы, сопя, прикрыл окна изнутри плотными, непроницаемыми ширинками; приказал слугам закрыть ставни со двора накрепко и прибрать до времени псов в сарай, чтоб не шумели.
Ожидались: боярин Иван Петрович Челяднин, а с ним князья — Александр Борисович Горбатый и Иван Иванович Пронский-Турунтай.
Боярин Никита даже слезу пролил: вот времечко-то! Боярину, знатному князю, славному воеводе, стало опасно с другими такими же вельможами не только дружбу вести, а даже и слово молвить на людях. Во дворце ли, в приказах ли, даже в храме, на улицах и площадях от друзей отворачивайся, прикидывайся невидящим, неслышащим, чужим, незнакомым. Черная, тяжелая туча мрачных ожиданий повисла над Москвою. Ах, князюшко Андрей Михайлович, горячая ты голова. Поторопился. Надо бы тебе через людей, через бродяг каких-нибудь, уведомить своего друга, Никиту Фуникова: «Собираюсь, мол, утекать в Литву». Бессердечный ты человек. Лишь бы самому было хорошо, а как другие — Бог спасет. До них тебе и дела нет. Грешно так-то! Жену, и ту бросил, не пощадил, да еще с малым сыном. По-Божьему ли это? И всех друзей своих под царскую опалу подвел. Боярина Телепнева-Овчину не иначе как через тебя задушили царские псари. «Содомский грех» — одна придирка. Басманов Федька подучен был врать. Телепнев-Овчина — ближний друг Курбского — всем то известно. Эх, эх, князь! Видать, все друзья только до черного дня. И клятвы твои только на устах, ради успокоения были, а не в сердце. Предал ты, того не зная, лучших, самых близких своих приятелей.
Что делать? У царя глаза открылись. Страшно. Многое теперь ему известно. Малюта со своими пронырами-дьяками и палачами уже выпытал целые вороха боярских тайн. Теперь по ниточке начнут клубок распутывать, и Бог знает, кого завтра-послезавтра?
Теперь вот попробуй, докажи Ивану Васильевичу, что любой князь, боярин может, как в старину, по своей воле невозбранно отъезжать, куда захочет, рассердившись на великого князя. И в мыслях-то — Боже упаси. Было времечко — пожили люди. Куда хочешь, туда и утекай: в Литву так в Литву, в Польшу так в Польшу, в Ерманию так в Ерманию, а ныне… изменниками тех людей величают, ловят их и головы им секут. А за что? Некрепостные же люди: боярин, князь, дворянин? А царь всех ныне к своей земле прикрепил. По-Божьему ли древние обычаи менять?
Фуников прислушивался к каждому шороху, охваченный желанием поскорее сойтись с друзьями, да погоревать с ними наедине, да поразмыслить сообща: как быть дальше? Где искать спасения? Опасность велика. Государь уже не тот, что был. Срубить неповинную голову ему стало нипочем.
Но вот послышались шаги за окнами. Фуников встрепенулся, побежал к входной двери.
Челяднин, Горбатый и Пронский-Турунтай, одетые просто, в темное, только сапоги зеленые, сафьяновые. Помолились на иконы, облобызались и расселись по скамьям. Молча переглянулись. Тяжело вздохнули.
— Горько! Горько, Никита свет Афанасьевич, — голосом, похожим на стон, проговорил Челяднин.
— Так оно и есть, друг Иван Петрович, горько, горько, но что же теперь нам делать?
Задумались. Старик Пронский-Турунтай скорбно поник головой, положив ногу на ногу.
— Стал я на службу великим князьям еще при Василье, три десятка с годом назад… — сказал он. — На рубеже в Нижнем Новеграде служил… Плакать хочется — хорошо в те поры жилось!.. На Волге-матушке воеводой был, в сторожевом полку служил и ни от кого худого слова не слыхивал… опричь похвал… в бояре пожалован был… Нет такого похода, где бы не всадничал Турунтай, и вот теперь на седую голову мою гнев государев обрушился… За что? И сам того не ведаю… Поручную запись стребовал от меня царь в неотъезде… Срамота.
— С меня тоже, батюшка Иван Иванович, стребовали!.. — хмуро проговорил Челяднин. — Дьяки да подьячие, словно бесы скачущие, обволокли меня, жмут, с ножом к горлу лезут — государь-де приказал взять с тебя поруку многоденежную и со многими подписями!.. Что тут будешь делать? Дал. Леший с ними! Тьфу.
— И у меня тоже. И не токмо у меня — у сына малого взял подпись. Господи, што же это? Да и письменностью-то нас Всевышний не умудрил, — пиши, говорят, што не отъедешь в Литву либо иное чуждое царство! Как вот теперича ускакать к князю Андрею Михайловичу в Литву?
Фуников, зашуршав кафтаном на шелку, наклонился, тихо спросил:
— Аль зовут?
Князь Горбатый, худой, с жиденькой бородкой, вздохнув, шепотом ответил:
— Зовут. — Узенькие раскосые глазки оживились, вокруг рта улыбчато разбежались морщинки.
— А кто?
— Чернец один…
Фуников посмотрел на Челяднина:
— Не Малютин ли какой? Подсылает и он… Поймал так-то Гаврилу Подперихина один пес… Тоже чернец. Можно ли верить? А?
— Не! — хитро подмигнув, затряс головою Горбатый. — Подлинный, самый литовский… Клейменый. На ягодице знак… Показывал.
— Берегись бродяг… Они и туды и сюды. Сумы переметные, — строго погрозил на него пальцем в перстне Челяднин.
— Что же нам, дорогие, одначе, делать? Подумаем-ка о том, куда нам-то приткнуться. Как вот теперь в Литву отъехать?
— Опасно, братья, опасно. Сидеть спокойно надо, — покачал головою Челяднин. — Отъедешь — десяток-другой своих же друзей за собой на плаху втянешь. Сам того не хотя, в яму спихнешь поручителей… Да и баб их и ребятишек сгубишь. Кругом кабала.
— Будто паук, опутал всех нас царь-государь хитрою паутиною… Никак не вырвешься. Цепкая, — скорбно вздохнул Турунтай.
— В одной паутине запутаемся все мы, чует мое сердце. Пошлет и о нас обо всех государев дьяк синодики в монастыри… Хитрый царь. Спервоначала истребляет, опосля заставляет монахов Богу молиться о душах, им же загубленных. Заботливый.
— Коли утекать в Литву, так сообща, всем вместе, с поручителями…
— Не выйдет так-то… За меня поручился Мстиславский — побегу ли я? Нет. А я поручился за него… Побежит ли он? А вместе всем бежать не удастся… Зол я на Ивана Васильевича, одначе вижу — перехитрил он всех нас. Так сделал, что и шевельнуться страшно. Мудрец великий, а мы, ротозеи, проспали свое время.
— А за меня поручился Бельский…
— Бельский никогда не побежит…
— То-то и оно! Говорю: тонко царем придумано.
— Вот тут и беги… — развел руками Фуников. — А ну-ка, Иван Петрович, расскажи-ка нам, как тебя допрашивали?
Иван Петрович, высокого роста сановитый старик, приободрился:
— Царь Иван Васильевич милостиво сказал мне: не дружи с изменниками, будь подале от князюшки, моего брата Владимира, и я сделаю тебя первым боярином и судьею на Москве… Он сказал мне: ты — честный воин и праведник, не мздоимец, как иные, не лиходей, человеколюбив и мудр… Будь наибольшим судьей у нас…
Челяднин с самодовольной улыбкой осмотрел своих друзей, разинувших рты от удивления.
— Так-то, братцы мои… А супруга наша, боярыня, в вотчину уехать поторопилась, почла меня уже погибшим, голову сложившим за правду.
— Выходит, ты обласкан царем?
— Будто этак… — рассмеялся Челяднин. — Однако кривое веретено не надежа… Не лежит у меня сердце к службе Ивану Васильевичу…