Страница 20 из 31
— Эй, пушкарь, ты чего же не спишь?
Андрей вздрогнул, оглянулся. Около него стоял Совин. Андрей поднялся.
— Садись. Ладно. Не в Москве.
— То-то вот и я думаю, Петр Григорьевич… Здесь, на корабле, да и на море посвободнее.
Совин присел на пушку.
— Правду говоришь, парень. Морские бури, тать морская ничто, когда подумаешь о море житейском… То и мы, посольские дьяки, чуем, как уплываем из дома… Государь сказал мне: «Завидую вам — земли и моря видите вы, и тяжесть с плеч ваших роняете за рубежом, воздухом Господним дышите по вся места, как птицы вольные в пространстве, а я, ваш владыка, как узник, сижу в Кремле, и тяжесть всю держу на плечах своих, и вижу лишь ближних холопов своих, попов, чернецов и стены кремлевские. А править должен так, чтобы мне весь мир был виден и чтоб меня со всех концов земли видели». Выходит, пушкарь, мы счастливее царя.
И почему-то Андрею после этих слов Совина стало как-то сразу легче. Он вспомнил суровое, какое-то усталое лицо Ивана Васильевича и тяжело вздохнул. Кто же счастлив?
Совин словно угадал его мысли. Он тихо сказал:
— Всякому свое счастье, а, между прочим, ты хороший пушкарь. Проживешь не зря на земле. Родине сослужишь службу. А теперь ложись-ка спать. Утро вечера мудренее.
Он отошел.
Андрей поднялся. Стоявший на вахте датчанин подошел к нему, что-то сказал по-своему, улыбнулся. Андрей тоже ответил ему приветливой улыбкой.
Мачты, реи, канаты снастей, облитые лунным светом, казались причудливой воздушной постройкой, сотканной из хрустальных палочек и нитей. Повеяло от них сказкой на Андрея. Вот-вот прилетит из-за моря жар-птица и сядет на одну из серебряных жердочек, колеблющихся в вышине, и осветит его, Андрейкину, жизнь ярким золотистым светом. Счастье будет!
Ложился на свою постель Андрей, овеянный покоем и верой…
VII
Василий Грязной поскакал из Кремля домой, чтобы «уличить в грехе» Феоктисту Ивановну. Уже подослан в дом один из штаденовских молодчиков с послухами[7]. «Задумано хитро — попалась Феоктиста как кур во щи, — раздумывал Грязной. — Конец ее замужней жизни. Не избежать ей теперь иноческой власяницы! Жаль ее, понятно. По совести сказать, честная баба, незлобивая и телесами удобрена, а святости хоть отбавляй. Но…» Василию думалось, что не ему жить с ней. Кроме горя, ей ничего не видать от той жизни. В монастыре такой святоше самое место. Прости ты, Господи! Грешно роптать, да только зачем такие непорочные жены родятся? Лучше бы уж им в раю быть, с ангелами, Бога славить. А этот «прелюбодей», которого Штаден для нее состряпал, — ловкий, сукин сын! В приказе служит писарем; лиса и волк — все тут. За перо возьмется — у мужика мошна и борода трясутся. Прелюбодей, мздоимец, пьяница и казнокрад. Давно бы ему на виселице быть. Но, если перевешать всех таких, кто же тогда над честными людьми подлости совершать будет? Коли не будет зла, так не будет и добра.
Спасибо поганому немцу. Второго негодяя в дело пустил для пользы его, Василия Грязного.
Несчастная Феоктиста! Пропала! Что поделаешь? Не судьба ей, стало быть, жить с ближним к царю вельможею. Не по себе, матушка, дерево срубила!
Теперь самое время освободиться от нее.
Так думал Грязной.
В Кремле, во всей Москве переполох: изменил первый воевода государев — Курбский! Иван Васильевич объявил себя «в осаде» — никого к себе не допускает, даже царицу и детей. Сам тоже никуда не выходит. Со звездочетами, ведуньями и знахарками совещается. Духовника, и того к себе не допускает.
Под шумок ему, Грязному, удобнее разделаться с Феоктистой.
Веселый, возбужденный, приблизился он к своему дому.
Позвав конюха Ерему, отдал ему коня.
На пороге перекрестился, засучил рукава, приготовился прыгнуть на «любовника», разыграть ревность.
Вошел в сени, не выпуская кнута из рук. Тишина. Прошел на носках внутрь дома. Прислушался. Что такое? Сел на скамью: вот-вот выскочит этот дьявол, проклятый писарь, чтоб ему… Удивительная тишина; никогда такой и не бывало.
Посидев немного, Грязной не на шутку всполошился; лицо его покрылось краской; кольнула мысль: «Уж и впрямь не грешат ли?» Затрясся весь, вскочил, рванулся в опочивальню жены с криком:
— Феоктиста! Жена!..
Комната пуста. Гаркнул что было мочи на весь дом:
— Феоктиста, где ты?!
Но не только Феоктиста — никто из дворовых не отозвался, словно все умерли.
«Свят, свят!»
Обошел дом — пустота. Крикнул конюха Ерему. Дрожа от страха, вошел Ерема в дом, пробормотал что-то невнятное.
— Говори, свиная харя, где хозяйка?.. Где все люди?
— Не ведаю, батюшка Василь Григорьич!..
Бац на колени.
— Как же это ты не ведаешь?
— Коней водил на реку… Вернулся — никого нет.
— Приходил ли кто тут?
— Приходили какие-то мужики… Посидели, ушли.
— Кто приходил?
— Не ведаю.
Грязной с размаху хлестнул Ерему кнутом.
— Вот тебе, дурень! Вот тебе!
На весь дом заревел Ерема, почесывая спину.
— Молчи, боров! Убирайся!..
Ерема исчез.
Грязной стал обшаривать все уголки в доме, полез и на чердак. Там нашел притаившуюся в темноте старушку ключницу Авдотью.
— Ты чего, старая ведьма, от хозяина прячешься? Иль с домовым грешить потянуло? Где хозяйка?
— Не ведаю, батюшка Василь Григорьевич!.. Уволь, миленький, добренький! Батюшке твоему служила верно, матушке твоей служила праведно… тебе батюшка, и Феоктисте Ивановне, матушке…
— Служила верно… Служила праведно! — передразнил ее Грязной. — Лукавая причетница… Говори: где хозяйка? Говори, иль убью! — закричал он, толкнув старуху ногой.
— Батюшка, родной мой!.. Как перед Господом Богом, покаюсь тебе: приходили тут двое каких-то и увели твою супругу, нашу матушку Феоктисту Ивановну…
— Охотою пошла? — прошипел Грязной.
— С охотою, батюшка, с охотою… Слепая я, запорошило мне глазыньки, не видела кто, а слышала, будто согласилась Феоктистушка, а ее ласкали, лобызали… Слышала… не скрою.
— Лобызалась… она? Сама она? — закричал не своим голосом Грязной.
— Лобызалась, батюшка, лобызалась!.. Грех скрывать… Стара я, не разглядела… Очи мои, говорю, запорошило, батюшка.
Василий Грязной сломя голову бросился по лестнице вниз в дом. Никогда в жизни не испытывал он такой жгучей обиды и тоски. Не хотелось и глядеть на пустые комнаты. Вот так Феоктиста! Ужели она решилась?
Сам того не замечая, он начал с ревностью вспоминать, какие мужчины ходили к нему в дом и на кого она посматривала. Всех перебрал, всех вспомнил… а потом стал себя успокаивать: «Ушла, и слава Богу! Сама ушла — чего же лучше?»
Обтер выступивший на лице пот, вздохнул.
Но… трудно примириться с такою обидою. Ведь дорога не Феоктиста, дорога — честь, честь добродетельного дома, честь важного государева слуги.
Но что же не идет этот образина Штаден? Непонятно.
— Ерема! Дуралей! — исступленно, во все горло крикнул Грязной. — Коня!
Растрепанный, заплаканный, робко выглянул из-за двери конюх.
— Чего поводишь бельмами? Коня!
Ерема скрылся.
Опрометью выбежал из дома Василий Грязной, вскочил на коня и помчался к Штадену.
В голове одно, жгучее, мучительное, вытеснившее все мысли: «Куда делась жена?»
Мелькали церкви, дома, деревья, люди, собаки… Ничего не замечал и не хотел замечать Грязной. Он горел весь как в огне.
Штаден только что закрыл корчму, мечтая о свидании с Гертрудой. Втихомолку он продолжал ухаживать за ней. Гертруда от скуки не прочь была разыграть влюбленную.
Выйдя за изгородь, он вдруг увидел в клубах пыли скачущего прямо на него верхового. Ба! Сам Василий Григорьевич. Милости просим.
Грязной спрыгнул с коня, выхватил из ножен кинжал и направил его прямо в грудь немцу.
— Отвечай, немецкая образина. Отвечай!.. — задыхаясь от злобы, прошипел Грязной. — Где моя жена?!
7
В данном случае — свидетелями.