Страница 6 из 58
Кельнер принес коньяк.
— Дамы уже выбрали?
— Одну минутку!
Кельнер отошел. Дама подняла свою рюмку, ободряюще улыбнулась девушке. Та неуверенно взяла коньяк, пригубила раз-другой и вдруг судорожно, неловко опрокинула в себя. Хватая ртом воздух, пыталась преодолеть спазм гортани, потом, глубоко вздохнув, расслабилась, опустила вскинутый вверх подбородок и опять на миг застыла, уткнувшись взглядом в часы на стене, вернее, в белую стену, на которую были нанесены двенадцать черных черточек и сорок восемь черных точек, а посередине по кругу двигались две черные стрелки. «Осталось каких-нибудь десять минут, но я могу еще успеть пробежать вдоль поезда и заглянуть в каждое купе, — думала девушка. — Если я не скажу ей сейчас, будет поздно». И она сказала:
— Мне надо… надо вам кое-что рассказать… — но, ошеломленная собственной смелостью, сразу же сбилась, и за этими первыми, с трудом давшимися ей словами последовало настолько невнятное, настолько похожее на жалобный плач бормотанье, что дама осторожно остановила ее:
— Давайте все-таки сначала спокойно поедим! После хорошего ужина и говорить легче, это ведь неоспоримо. Выбирайте, не стесняйтесь! Выбирайте, что вам по вкусу!
И она пододвинула к девушке, вперившей глаза в стол, развернутую карту.
— Телячий шницель с салатом хотите?
Девушка чуть заметно кивнула, с тупой, бессмысленной, ничему не внемлющей покорностью человека, которому объявляют смертный приговор.
— Или, может, лучше фаршированный перец с рисом?.. А вот еще один деликатес — рагу с pommes frites[1].
И когда девушка опять механически кивнула, дама подозвала кельнера и заказала две порции рагу с pommes frites и графинчик вина, а для девушки еще одну рюмку коньяку. Она бы охотно сказала своей гостье что-нибудь ободряющее, но слова, приходившие ей на ум, едва она собиралась их произнести, оказывались избитыми и пошлыми, поэтому она тоже молчала. Снаружи, за окном, локомотивы лениво выплевывали в сырой сумрак клочья вязкого дыма, одинокие огни — зеленые, красные, синие, белые — расплывались в туманной мгле.
Кельнер принес коньяк — девушка к нему не притронулась. Зал ресторана постепенно заполнялся людьми — это были в основном пассажиры, отъезжавшие ночными поездами и зашедшие сюда поужинать, но многие приехали из города специально в ресторан. Громкоговоритель выкликал поезда — служащий вокзального радиоузла с хрипотцой, чеканя слова, объявлял рабочие поезда в ближние пригороды. И вдруг: «Скорый поезд с вагоном прямого сообщения до Гавра». Девушка услышала это объявление со всем его хрипом и треском, она уставилась неподвижным взглядом в белую стену с черточками, точками и стрелками, будто в ее власти было остановить время; она понимала, что осталась последняя, самая последняя возможность, но продолжала молчать, словно рот ей замкнула какая-то непомерная вина; она еще не разумела, но чувствовала с уверенностью, превосходящей всякое разумение, что всю ее энергию поглотила не самая просьба, с которой она каких-нибудь полчаса назад обратилась к незнакомой даме, а жалкая неправдоподобность этой просьбы — вот что высосало до дна сосуд ее воли, который еще недавно казался ей неисчерпаемым. Кельнер принес кушанья, налил вина в бокалы.
— Ну вот, — сказала угощавшая ее дама, — теперь забудьте обо всем, кроме еды.
Неловкими, словно онемевшими пальцами — казалось, от них оттекла вся кровь, — девушка взяла прибор, подцепила кусок с тарелки, но руки у нее сразу же опустились, и в то время, как часть ее помыслов была по-прежнему устремлена к такой близкой и, увы, такой недосягаемой цели, она с тоской думала, что находится в плену, в западне, стенки которой воздвигла ее неправдоподобная просьба, а захлопнувшаяся за нею дверца — это сверхщедрое исполнение той же просьбы. «Не надо на нее нажимать, надо дать ей время постепенно прийти в себя», — думала меж тем другая и как бы невзначай принялась за еду. Но вдруг тоже опустила нож и вилку, заметив, что лицо девушки словно сведено судорогой, а мертвенно-неподвижный взгляд устремлен на что-то позади нее, — дама резко обернулась, будто повинуясь сигналу опасности у нее за спиной, но там была лишь белая стена с черными часами. Снизу, с путей, раздался свисток, прорезав тишину, чуть шелестящую тишину, нависшую над вокзалом. Потом засопел и часто-часто задышал локомотив, но вскоре вошел в ритм, как и понемногу нараставший дробный перестук колес. Девушка застыла в таком напряжении, что оно, казалось, сейчас разорвет ее изнутри. «Нет, — подумала ее благодетельница, — она до того робка, что лучше всего будет оставить ее одну!» Она выудила из сумки визитную карточку, положила на стол, а рядом — три сложенные пополам банкноты, пододвинула все эти бумажки к тарелке девушки и сказала, силясь вложить в свой голос всю сердечность, на какую была способна:
— К сожалению, я должна идти — мне пора. — И поспешно отдернув руку, словно чуть было не попалась на краже, добавила: — Право же, я не хотела вас обидеть. Я только хотела вам помочь, насколько это в моих силах. Пожалуйста, напишите мне, у меня есть влиятельные друзья, я не сомневаюсь, мы что-нибудь для вас найдем! — Она поднялась с места. — Сделайте одолжение, заплатите за все, а о том, что останется, ни слова, хорошо?
Тут только девушка заметила визитную карточку и три бумажки по десять марок, дрожащими пальцами ощупала их, и вдруг затверделая маска ярости на ее лице лопнула, оно полыхнуло огнем разочарования и отчаяния: «Сию минуту, скорее, немедля!» Мигом схватила она со стола деньги и визитную карточку, вскочила, сорвала с крючка пальто и выбежала из зала, мимо искренне изумленного кельнера, мимо столиков — сидящие за ними люди вертели головой и вытягивали шею вслед девушке, а потом переводили взгляд на так бесцеремонно покинутую даму, которая торопливо расплачивалась с кельнером; за одним из столиков кто-то сказал, да так громко, что нельзя было не услышать: «Ясное дело, она чего-то хотела от девчонки!» Дама собрала свои вещи и с поникшей головой направилась к выходу, она еще раздумывала, не взять ли с собой платок, брошенный девушкой на стуле, как память об этом приключении, из которого ей не удалось выйти с честью. И в тот миг, когда она резко отбросила эту мимолетную мысль, рядом с ней очутился кельнер и протянул ей платок. Она молча взяла его, только ради того, чтобы поскорее уйти отсюда, и поспешила на свой перрон, откуда, как ей было известно, вскоре должен был отправиться очередной рабочий поезд. Войдя в купе, она погасила свет и бессильно опустилась на диван.
Девушка же тем временем летела через вокзальную площадь, летела обратно тем же путем, каким ехала сюда в такси, и в ее затуманенной голове билась одна-единственная мысль — о нем, о том, кого она так спешила увидеть, увидеть в последний раз, но теперь он уехал, а она так и не повидалась с ним, так и не успела сказать, что виновата не только она, не только она одна, видит бог. Даже его последнее письмо отец от нее скрыл, потому что не терпел этого «чужеземного болвана», эту «заморскую образину», а проще говоря, потому, что не желал отпускать от себя дочь, доставлявшую ему деньги на пропой. Когда же по чистой случайности, благодаря тому что сегодня ее упившийся родитель раньше обычного завалился спать, к ней, в ее дрожащие руки попала записка друга, где он сообщал о своем окончательном отъезде, было уже поздно, вернее, не совсем еще поздно, будь у нее хоть немного денег — двадцать пфеннигов на трамвай и десять на перронный билет, но, как на грех, этих тридцати пфеннигов у нее не было, ибо ее отец, если бы даже удалось его растолкать, скорее пристукнул бы ее винной бутылкой, чем дал ей денег, а по соседству не было никого, у кого бы она могла призанять. Так и получилось, что она отправилась на вокзал пешком, обратилась на улице к незнакомой красивой даме и этим все погубила. Попала в тиски и не могла вырваться, зажатая с одной стороны своей неправдоподобной просьбой, с другой — сверхщедрым исполнением этой просьбы, — не могла, не могла разжать тиски, чтобы открыть незнакомке правду — нехитрую, маленькую, но ах такую понятную правду, правду о том, что ей надо еще раз увидеть его, его, его, не затем, чтобы удержать, а лишь затем, чтобы объяснить, как это все получилось, объяснить, прежде чем он уедет в такую даль, что и подумать страшно, уедет, чтобы никогда не вернуться; да, да, ей надо было объяснить ему, как это все получилось, но поистине не затем, чтобы его удержать, уговорить остаться, а лишь затем, чтобы признаться ему во всем и признанием смыть горечь и злость, позабыть размолвку, которая иначе воздвигнет между ними преграду более непреодолимую, нежели глубочайшее море, непременно воздвигнет, если ей не удастся еще раз увидеть его и все-все ему объяснить, высказать на прощанье добрые пожелания и услышать добрые пожелания в ответ — на тот случай — если между ними действительно все кончено, — чтобы конец выглядел так, будто возможно продолжение! Она обратилась к незнакомой красивой даме и попросила дать ей на хлеб, потому что, как она считала, хлеб для людей — безусловная ценность, отсутствие которой они ощущают настолько остро, что всегда готовы возмутиться, а потому и помочь, — но все вышло и лучше и намного хуже, чем она предполагала! Она просто угодила в ловушку, не могла отделаться от этой готовности помочь, которой так злоупотребила, к которой воззвала в растерянности, не передаваемой словом «хлеб», — угодила в ловушку, была зажата между собственной крошечной ложью и огромной добротой этой чужой высокой красивой богатой дамы, которая в это время уже сидела в громыхавшем поезде и думала, что всему виною был голод — он медленно опустошил ее, заставил чувствовать себя несчастной и натолкнул на приключения, с которыми она, по своей натуре, не могла совладать, а все потому, что в лавке антиквара она не решилась на покупку и упущенное придется наверстывать завтра, по телефону («да, я все обдумала, за ночь я решилась, я эту вещь беру»). И все же мысль о сервизе не приносила ей радости, чем ожесточеннее цеплялась она за эту мысль, тем болезненнее чувствовала, что главная добыча ее сегодняшней охоты от нее ускользнула. Все потрачено впустую — время, деньги, усилия, бессмысленное и бесполезное участие, а под конец ей вдобавок нанесли оскорбление. Никогда еще, сколько она себя помнила, не случалось ей терпеть такую глубокую неудачу, без всякой видимой причины и не ведая за собой никакой вины. Она изводила себя вопросами, что же, собственно, произошло, почему не удалось ей справиться с этим приключением, хотя она поистине ничего не пожалела — ни труда, ни времени, ни денег, не упустила ничего, что было в ее силах, и постепенно раздражение сменилось у нее злобой, сомнения — равнодушием, стыд — желанием поскорее забыть. Это новое для нее испытание — беспричинная неудача — застигло ее врасплох, она не знала, как с ним быть, и хотела начисто от него избавиться. Равно как и от платка девушки. Как будто ничего не было, ну решительно ничего, а стало быть, ничто, в том числе и платок, не должно ей об этом напоминать! Она вытащила ненужную вещь из сумки и уже хотела было забросить ее в сетку напротив сиденья. Но в тот миг, когда пальцы ее коснулись грубошерстного платка — его истертая ткань еще хранила в себе влагу, — прикосновение к этой оставшейся у нее малой, жалкой частице реальности дало ей почувствовать всю нерушимую реальность ее встречи с тоненькой бледной девушкой, встречи в ненастный вечер, под моросящим дождем, возле лавки антиквара, и с безошибочной верностью чутья, подавившего в ней все мысли, она поняла, что в этот раз встретилась не просто с бедным и жалким созданьем из незнакомой ей половины человечества, а с непостижимой судьбой человека, делающей его более достойным жалости, чем бедность или несчастье, и не всегда тут может помочь, исцелить, спасти доброта, пусть бы в ее распоряжении оказались все материальные возможности мира; и еще она поняла, что от события вроде того, в какое она была вовлечена сегодня, нельзя отделаться просто так — забыть, как чужой платок в багажной сетке. И чем больше привыкали ее пальцы к вещи, которой сейчас касались, тем отчетливее она ощущала навеваемую этой вещью печаль, словно развязку действительного приключения; печаль, остающуюся после всякого истинного опыта, который, как она считала, можно воспринять лишь осязанием души; ту печаль, в которую она погружалась теперь все глубже, вплоть до самых истоков жизни, где эта печаль, когда она воистину прорывает себе ход в глубину, ударясь о дно, вдруг оборачивается непостижимым мужеством, благодаря которому человек выбирается наверх и продолжает жить. Она хотела оказать помощь, а получила ее сама, но как! И когда поезд остановился в предместье, где она жила, она безудержно разрыдалась; она плакала, уткнувшись лицом в колючий шерстяной платок, понимала, что дома это заметят, но не могла остановиться и продолжала тихо и беззвучно плакать по дороге домой, в постели, со слезами заснула и со слезами начала новый день, новую жизнь, в которой очутилась с пустыми руками — и тем богаче.
1
Жареная картошка (франц.). — Здесь и далее примечания переводчиков.