Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 15



А действительно, что я делаю?

— Рад тебя видеть, Юрюн, — произносит отец.

— К тебе можно?

— Можно.

Все, как обычно. Лавчонка для меня. Чорон с кумысом для папы. Молчание для двоих. Как спросить? С чего начать? Кустур, когда собирается клянчить у матери еду, размышляет: как подкатиться? Пусть колесо катится, или Кустур, а я не хочу. Вчера уже к маме подкатился, до сих пор под ложечкой ёкает.

«Вот, — говорю, — мама, я у тебя родился…»

Она улыбается.

«Вот маленькая Айталын Куо у тебя родилась…»

Она улыбается.

«Вот Мюльдюн-силач: большой, красивый…»

Она улыбается. Радуется моим словам.

«Вот, — гну дальше, — Умсур у тебя первой родилась. Умница, шаманка…»

На кухне светло-светло. Вечер, солнце село за утесы, а светло. Когда мама радуется, в доме всегда полно света. В самых темных закоулочках, под лестницей, в чулане — всюду.

«И вот я думаю, мама…»

«О чем, Юрюнчик?»

«Было бы хорошо, если бы у тебя еще кто-нибудь родился. Ну, не сейчас, а раньше. И тебе хорошо, и папе, и мне. Так у меня один старший брат, а так было бы два…»

Сначала мне почудилось, что я ослеп. Темнота кругом, не видно ни зги. Нет, видно, а всё равно темнота. Свет погас, улетучился. И мама плачет. Тихо, жалко, без слез. Вот вы спросѝте, как я понял, что она плачет, если тихо и без слез? Вот спросѝте, да? Ну вас в болото с вашими вопросами! Откуда я знаю?!

«Мам, ты чего?»

Плачет.

«Мам, не надо, а? Я ж вообще…»

Плачет.

Я даже обернулся: может, мертвый Омогой подскажет, что делать? Нету Омогоя, сбежал. Тут любой сбежал бы, честное слово.

«Мам, я тебя люблю…»

«Я тебя тоже люблю, Юрюнчик. Очень-очень люблю».

Все, не плачет. Просто не светится больше, а так ничего.

«Я пойду, мама?»

«Ты кушать хочешь?»

«Нет».

«Ты растешь, тебе надо много кушать».

«Я не голодный. Я пошел, хорошо?»

Она кивает: хорошо. А я-то вижу: ничего хорошего.

Вот, сижу у отца, и думаю: вдруг она там опять плачет? Знаете, так хочется всё забыть! Чтобы Омогой живой, и мама улыбается, и Мюльдюн вернулся в улус попозже, завтра или послезавтра… Наверное, я заболел. Простудил голову, теперь маюсь. Мечтал, чтобы Мюльдюн поскорее приехал, а теперь что? Про Кузню, и ту забыл.

— Пап, мы вчера с Кустуром заспорили…

Отец молчит. Я ему в лицо заглянул: слушает. Ну, наверное, слушает.

— Он говорит, в семье друг про друга всё знать должны. На то и семья. Правильно?

— Старшие про младших, — уточняет отец.

— А младшие про старших?

— Младшим не всё полезно знать. Передай это Кустуру от меня.

Уши горят. Щеки горят. Не умею я врать! Я Кустура и не встречал со вчерашнего. А вру: спорили… И кому вру? Родному отцу!

— Ага, передам. Хорошо, друг про друга — не всё. Если младшие про старших, и не полезно. А просто друг друга? Друг дружку в семье все знать должны?

Это я хитро придумал. Сейчас сбоку зайду.

— Да, — кивает отец. — На то и семья.

— Я тоже Кустуру сказал: семья, мол. А он спорит! Мало ли, спорит! Вот, допустим, был бы у меня старший брат, да уехал далеко…

Отец молчит. Слушает.

— Он, значит, уехал, а родители мне не сказали! В смысле, не мне, а Кустуру. И не знаю я, в смысле, Кустур, о своем родном брате ничегошеньки! Это по обычаю, или как? По закону?!

Отец встал. Встал, не вскочил. А мне почудилось, что вскочил. Аж мурашки по хребту! Точно я голову простудил. Папа чорон на столик поставил, а как по мне, так в угол зашвырнул. Доху соболью свернул, уложил на лавку, а вроде и на пол бросил. Лавка стоит, а будто упала. И в животе у меня ледышка — тает, течет.

— Если по закону, — отец смотрит на меня. Раньше он никогда так не смотрел, словно впервые увидел. — Если по обычаю, то младший должен сидеть на заднице ровно! И не думать, что он умнее всех!



Он нависает надо мной:

— Купить отца решил, щенок? На кривой объехать?! Законы-обычаи, Кустура приплел! За идиота меня держишь?

— Папа, я…

— Молчать! Если по закону, так не твое собачье дело! Если по обычаю, так засунь язык знаешь куда? Семью он вспомнил! Младшие, старшие… Мать до слез довел, мерзавец!

И по уху меня — тресь!

Плохой папа. Плохой папа.

Очень плохой папа.

Встаю. Нависаю над ним. Я большой, он меньше. Я старший? Если большой? В кулаке хрустит. Это Омогой, его шея. Нет, не шея. Откуда в кулаке шея? Это чорон. Зачем я взял папин кубок? Зачем сломал? Кубок маленький, весь в кулак поместился. Обломки колючие. Папа ругаться будет. Я младший. Я виноватый.

Хороший папа. Хороший папа.

Очень хороший.

— Извини, — говорю. — За кубок.

— Ладно, — машет он рукой.

— Я нечаянно. Я не хотел.

— Ерунда. Это к счастью.

— Что к счастью?

— Посуда. Посуда бьется к счастью.

Отец садится на лавку. Забрасывает ноги на перила. Я укутываю ему ноги дохой. Иду на кухню за новым чороном. Приношу, наливаю кумыса. Доверху, с шапкой пены. А что? Обычное дело.

«Обычное дело, сильный», — соглашается мертвый Омогой.

2

Кто рожден — уйдет

Хорошо, что я еще не вырос. Был бы взрослым, пришлось бы на похоронах всё время торчать. Мне папа объяснил, когда успокоился: три дня — три обряда. Первый — от кончины до выноса тела. Второй — погребение. Третий — поминки. Да, еще меры предосторожности от злых духов. Я отца, кажется, и не слышал вовсе, а надо же! — запомнил. Воочию увидал: прихожу я, значит, стою у могилки. Гляжу, как шаман Араман кладет покойнику восемь ребер кобылятины да четыре берестяных лукошка с маслом. Не шагать же бедняге на тот свет впроголодь? Жду, пока могилу бревенчатым срубом обнесут: дом без окон, без дверей! А Омогой из-за плеча берет и спрашивает: «Что, сильный?» От одной мысли об этом становилось зябко, даже на солнцепеке. Заору, небось, при всем улусе, опозорюсь навеки.

Я чувствовал себя виноватым. Ну да, Омогоя убил не я, а Мюльдюн. Ну да, случайно: силу не рассчитал. Ну да, Омогой сам меня бороться вызвал, сам Мюльдюна разозлил. Так вот нудакаешь, разбираешься, и выходит, что я ни при чем.

А всё равно виноватый.

Я ушел со двора в дом. Долгое время бродил по комнатам, натыкаясь на лавки и углы. Больно зашиб колено и обратно во двор вышел.

— Юрюн, — позвал меня кто-то.

За оградой стоял непривычно тихий Кустур.

— Там Сэркен Сэсен приехал.

— Зачем?

— Будет поминальную песнь петь.

— Для Омогоя? Нарочно для этого приехал?

Не верилось. Не та птица Омогой, чтобы ради него сам дедушка Сэркен приезжал. Дедушка живет далеко, в Нижнем мире, на берегу моря Муус-Кудулу. Там вода — огонь, прибой — ледяная шуга, песок — красней крови. А дедушка живет, сидит, пишет: пером орла на плитах гранита. И вот, понимаешь, все бросил, бежит бегом Омогоя воспевать!

— Не знаю, — смутился Кустур. На шаг отступил. — Зачем-то, наверное, приехал.

— Ты чего пятишься?

— А ты чего злишься?

— Я?

— Ты! Вон как раздулся!

— И не злюсь я ничего…

— Оно и видно! Дашь по шее, и лежать мне рядом с Омогоем!

— Я тебе? Дурак ты, Кустур!

— Дурак, да живой! Пойду я лучше дедушку Сэркена слушать. Зачем бы он ни приехал, а у нас похороны. Отчего бы и не спеть?

Он почесал нос и подобрел:

— Так ты идешь?

Поминать Омогоя должны завтра. А песню — сегодня? Впрочем, дедушке Сэркену виднее. Поминальные песни слушать можно кому угодно, даже детям. Пойти? Не пойти? Останусь, решат, что я и впрямь виноват. Кто прячется, тот и виноват.

— Иду.

По дороге мы с Кустуром молчали. О чем тут говорить? Когда мы пришли, люди уже занимали места на тюсюльгэ, выстраивали полукруг. Точь-в-точь облава на певца! Впереди по центру — старики и старейшины. За ними, густой толпой — взрослые мужчины с женами. За ними — неженатая-незамужняя молодежь и воины. По краям — мы, мальчишки. Девчонки-то больше с семьями, с матерями. А мы — вроде как сами по себе.