Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 35



Вне науки его всерьез интересовала религия. Битва науки и догматической теологии, которая не затихала во второй половине девятнадцатого столетия, спровоцировала впечатление, до сих пор актуальное, что есть некая основополагающая несовместимость между наукой и религией. История показывает и доказывает, что такой несовместимости не существует. Если мы почитаем биографии трех самых гениальных (во французском значении) мужей науки, рожденных Англией, — сэра Исаака Ньютона, Фарадея и Джеймса Клерка Максвелла, — то обнаружим, что все трое были глубоко верующими людьми. Сэр Исаак посвятил большую часть своей долгой жизни интерпретации Библейского пророчества. Фарадей искренне исповедовал христианство в сандеманской секте[46]. А Клерк Максвелл был не менее великим мистиком, чем ученым. Сохранились его письма, которые доказывают, что он стоял рядом с Беме и Сведенборгом (кстати, тоже известным ученым). В этом нет ничего удивительного. «Безбожный астроном — сумасшедший»; похоже, это высказывание справедливо. Совершенно невозможно изучать природу, не убедив себя в поразительной загадочности и неизвестности знакомого мира, в котором большинство людей проживают свои жизни, не задавая никаких вопросов.

Чем больше у нас знаний, чем очевиднее для нас смысл природы, тем загадочнее становится вселенная. Тот человек, который изучает сложности жизни, движение звезд, внутреннее строение вещей, должен быть толстокожим и не обладать воображением, иначе ему время от времени будет охватывать ужас. В рядах профессиональных ученых, конечно же, есть и такие: люди без воображения случаются во всех профессиях от жокея до епископа. Но они не лучшие в своем деле. Без воображения, без эмоций невозможно быть удачливым ученым. Трудно найти знаменитого ученого, который оставался бы равнодушным к изучаемым им вещам. Другое дело, как проявляется это неравнодушие. Сие зависит от воспитания и темперамента. У одних — в спокойной ортодоксальной вере; у других, не желающих смириться с загадками окружающей природы, — в агностицизме; третьи (как Клерк Максвелл и Сведенборг) соединяют в себе ученого и мистика; четвертые тоже являются мистиками, но не утонченными, грубыми (потому что есть значительные и незначительные мистики, как есть значительные и незначительные художники), и тогда вместо Клерка Максвелла с его изысканным и прекрасным мистицизмом мы имеем Ньютона как интерпретатора пророческих книг. Для Фарадея естественным следствием занятий науки стал протестантизм. Его умение удивляться, его страх перед лицом прекрасной тайны природы выразили себя в терминах сандеманских бдений и чтения Библии. Как мистик он находится где-то между Максвеллом и Ньютоном, не очень одаренный, но в то же время не очень обычный человек, подобно Андреа дель Сарто — между Джотто, с одной стороны, и Караваджо — с другой. Керубини — между Моцартом и Штраусом.

Тому королю, которого, как у Анатоля Франса, должна была излечить от меланхолии рубашка счастливого человека, надо было бы обратиться к Фарадею. Его рубашка, несомненно, помогла бы королю. Ведь если жил на земле счастливый человек,  — то это он. Всю свою долгую жизнь Фарадей делал то, что ему нравилось. Узнавать новое, искать истину — это было его желанием. И это желание не привело его к разочарованию и скуке, чем, собственно, заканчиваются все исполнившиеся желания. Истина — понятие бесконечное: каждая часть ее, однажды открытая, требует открытия других частей. Человеку, которому нравится узнавать новое, трудно пресытиться, потому что новому нет конца. Он может прожить бесчисленное число жизней и ни разу не соскучиться. Правда, познаваемый мир — еще не все. Есть также мир чувств, а есть и мир человечества. В нашем отношении к обоим мирам заложено много несчастливого. Но Фарадей был счастливым человеком. Он удачно женился, у него были добрые друзья; он прожил спокойную жизнь и никогда не желал большего, чем имел. Таким же удачливым он был и по отношению к непознанному. Его никогда не беспокоили жизненные проблемы, как мы их называем. Религия, в которой его воспитали, заранее предлагала разрешение всех проблем; у него не случилось ни одного кризиса типа того, который едва не довел Толстого до самоубийства. Интересно отметить, что он твердо разделял науку и религию, знаемое от незнаемого. «Мистика не в том, какое есть мир, а в том, что он есть», — говорит Виттгенштейн. И еще: «Если нельзя найти ответ, то нельзя и ставить вопрос. Загадки не существуют… Разрешение проблемы (жизненной) в ее исчезновении. (Разве не в этом причина, почему люди которые после долгих сомнений обретают ясное ощущение жизни, не могут сказать, в чем это ощущение состоит?)» Фарадей был счастлив, потому что никогда не сомневался никогда не пытался задавать вопросы, на которые не мог получить ответов В познании устройства мира он оказался счастливее многих исследователей. Он не мучал свой разум вопросами «почему» и «отчего». Его религия предлагала ему ответы на эти вопросы; или, если быть точнее (потому что истинное объяснение нам неизвестно) она помогала ему «размышлять о мире sub specie aeterni[47], как об ограниченном целом». «Представление о мире как об ограниченном целом суть мистика» У Фарадея это представление было, наверное, не самой утонченной формы, зато искреннее. Его отношения с непознанным были такими же приятными, как отношения с тем, что можно познать.

Среди натурфилософов Фарадей с его счастьем не уникален. В самом деле, люди науки как класс счастливее остальных. A priori, почти по определению, они должны быть такими. И когда читаешь их биографии то обнаруживаешь, что в общем они были счастливы До чего же удачно прожили свои жизни настоящие служители науки! У этих людей есть цельность, есть прекрасная целеустремленность, которой нам, несчастным мечущимся смертным остается только позавидовать.

Если бы я мог родиться заново и выбрать, кем мне быть, я бы обязательно пожелал себе быть ученым — не случайным человеком в науке, а таким ученым, чей путь определен едва ли не с рождения. Судьба могла бы предлагать мне иное — иметь власть или богатство, стать королем или государственным мужем. Но мне бы не стоило труда одолевать эти искушения, потому что мое нежелание сталкиваться с неприятной суетой обычной жизни куда сильнее, чем любовь к деньгам или власти, а так как их нельзя заполучить, не столкнувшись с реальной жизнью, я с радостью ими пожертвую. Легко превращать психологическую необходимость в добродетель. Единственное, что заставило бы меня усомниться, так это художественный талант, будь он предложен мне судьбой. Но даже если бы я мог стать Шекспиром, мне думается, я все равно выбрал бы Фарадея. Правда, посмертной славе Фарадея не сравниться со славой Шекспира: люди до сих пор читают «Макбета», а не (даже если они электрики) «Экспериментальные исследования в области электричества». Работа ученого — как фундамент, на котором строят здание другие ученые, и оно растет. Если мы хотим узнать об электричестве, то обращаемся к современным наследникам и ученикам Фарадея. А трагедия «Макбет» стоит сама по себе: открыв ее, ничего на ней не построишь. В искусстве нет прогресса. Каждый художник начинает с начала. А ученый начинает там, где закончил его предшественник. Мнения, идеи меняются под тяжестью накопленных знаний. А инстинктивная, эмоциональная жизнь человека, будучи наследственной, тем не менее не меняется. Ученый ставит опыт, который меняет мироощущение народов, но рано или поздно его результаты будут превзойдены. Художник не выходит за границы своего времени, потому что работает с неизменными материалами. Лирика, сочиненная поэтом палеолитической эры, непременно достучится до сердца современника. Однако взгляды астронома из той же поры представляют для нас лишь исторический и академический интерес.

И все же, несмотря ни на что, я бы предпочел стать Фарадеем, а не Шекспиром. Посмертная слава никому из находящихся по эту сторону могилы не приносит удовлетворения; и хотя сознание собственного гения очень радует, но только по счастливой случайности можно определить его на службу, тогда как обладание и использование таланта ученого куда как легче. Художник, функция которого выражать и доносить до людей обыкновенные человеческие чувства, должен большую часть жизни неизбежно провести в мире человеческих отношений. Его отношение к этому миру, его личные реакции составляют предмет его искусства. Тот мир, в котором человек науки проводит большую часть жизни, не имеет отношения к чувствам и ощущениям. Мы все зависим от нашей работы, и мне бы лично больше понравилось зависеть от интеллекта, чем от эмоций, направить свой дух на знания, а не на чувства.