Страница 3 из 18
Ее доброта отнюдь не была беззубой, неразборчивой. Встречаясь со злом, бюрократизмом, подлостью, она вступала в борьбу. Но и борясь – не ожесточалась. Вера в человека, в человечное всегда брала в ней верх над горечью и разочарованием.
А разочарования бывали, и связаны они были с ее заступнической деятельностью. Случалось, объект защиты оказывался недостойным ее. А то еще и другие сложности: ревность, взаимные обиды. По свойству характера Фрида каждому делу, которое она вела, отдавала всю себя, всю душу. Но вот проходила эта беда, на горизонте появлялась новая, и Фрида с той же самоотверженностью и увлеченностью бросалась на помощь. А тот, кто был раньше в центре внимания, теперь оказывался на периферии и не всегда помнил, что подопечных много, а она – одна. Некоторые начинали ревновать, обижаться, видя Фридину поглощенность уже другими судьбами… Неразумные люди! Несправедливая горечь таких обид была единственной тенью в мире светлой, всеобщей любви, окружавшем Фриду.
«Нет для меня чужих» – вот что было важнейшей заповедью, под знаменем которой она жила. Характерен эпизод из ее повести «Семейное счастье». Война, эвакуация, Ташкент. Старшая дочка героини повести Саши Москвиной (в ее образе немало автобиографических черт) лежит в больнице, в скарлатинозном бараке. Саша тайком, украдкой пробирается в этот барак. Прорвавшись к дочери, Саша целует ее, обнимает, ласкает, кормит и только потом замечает пристальный взгляд мальчика Шурки, лежащего в той же палате. Взгляд Шурки без слов говорит: «Вот у девочки есть мама, а у меня – нет…». Когда Аня уснула, Саша бросается к Шуркиной кровати, берет малыша, всхлипывая, целует его, обнимает… Потом, когда сестра выпроваживает непрошеную гостью из палаты, Саша бежит по лестнице, по темной улице, плачет. «Никогда, – говорит она себе, – ни за что, никогда. Чужих нет. Все мои. И как же я могла? Взяла Аню и хожу. Никогда! Ни за что!» И бессмысленное это бормотание – как клятва».
Есть писатели, которые охотно и по любому поводу пускают в ход так называемые «высокие слова». Фрида Вигдорова не из их числа. И вдруг неожиданное, необычно высокое слово «клятва». Мне кажется, это не просто клятва медсестры Саши Москвиной. Это клятва самой писательницы Вигдоровой. Это – ее чувства, ее крик души: «Нет! Никогда! Ни за что не забуду: чужих нет. Все мои».
В согласии с этой клятвой Фрида Вигдорова писала, действовала, жила. Два имени прошлого, два символа деятельного добра всегда ассоциируются в моей памяти с ее образом: доктор Гааз и писатель Короленко. А из более близких времен – некоторые из тех, кого тогда называли «диссидентами», но еще не начали выпроваживать за границу…
Помню, с каким счастливым восторгом воспринимала она тогда только становившуюся известной поэзию Александра Галича. Помню наш разговор втроем, когда мы с Фридой наперебой внушали Галичу, что его поэзия – это серьезное, «гражданское» дело.
У Фриды было очень много друзей. Мне посчастливилось попасть в число тех, кого она считала самыми близкими. Память об этом живит меня и поддерживает в самые тяжелые минуты. В моей судьбе Фрида сыграла особую роль: она, можно сказать, насильно ввела меня в литературу. Если б не она, я так бы и осталась научным работником, пописывающим время от времени для себя. Когда я показала ей кое-что из написанного мной (это был рассказ «За проходной»), она загорелась идеей его напечатать, пошла сама в «Новый мир», отдала рукопись кому-то из редакторов, потом написала письмо самому А. Т. Твардовскому, усиленно прося его внимательно прочесть рассказ. Как уже говорилось, отказать Фриде было практически невозможно. Таким образом Фрида ввела меня (фактически «втиснула») в литературу. Вся моя жизнь была бы другой, если бы не Фрида…
Познакомились мы с ней в 1960 году, в Доме творчества писателей «Комарово» под Ленинградом. Я тогда еще не публиковалась, а в Комарове гостила у своей подруги, ленинградского критика Хмельницкой. Когда я впервые увидела Фриду, у меня сразу возникло ощущение: что за прелесть эта маленькая женщина! Короткая, черная с сединой стрижка (мальчишеский чубчик на лбу), яркие, светящиеся глаза, крошечные ноги и руки. Своей изящной и в то же время коренастенькой миниатюрностью она чем-то напоминала народную игрушку. И платьице на ней было подходящее: светло-песочное, рябенькое (курочка-ряба), книзу очень широкое, сверху обтягивающее, унизанное в два ряда разноцветными (красными и синими) пуговками. В этих пуговках, как и во всем ее облике, было что-то ослепительно детское…
– Что за чудесное существо эта Фрида Вигдорова! – сказала, любуясь ею, какая-то из пожилых писательниц. – Вот кого седина делает не старше, а моложе!
Так я увидела Фриду в первый раз. Было это в столовой, на застекленной террасе. Вспоминаются какие-то вьющиеся растения, льнувшие к стеклу и подрагивающие в такт разговору. Собиралась гроза, близилась лиловая туча, потом крупно полил дождь. Пережидая его, мы плотной группой стояли у выхода.
Как мне хотелось с нею познакомиться! Но она была слишком окружена, слишком нарасхват. И все-таки я нашла повод к ней подойти. Когда-то, еще до войны, в Военно-Воздушной академии, где я преподавала, у меня был слушатель Вигдоров, чем-то, какой-то неуловимой «татаринкой», напоминавший Фриду. Только у него «татаринка» была сильнее. Я заговорила с Фридой.
– Простите, – обратилась я к ней, – ваша фамилия Вигдорова?
– Да, – как-то просто и радостно согласилась Фрида.
– У меня давно, еще до войны, был в Академии Жуковского ученик Вигдоров. Он вам не родственник?
– Он мой брат[4], – сказала она. – Младший брат. То есть был младший, но теперь я всем говорю, что старший. А что, он был хороший ученик?
– Замечательный! Во всем отделении не было лучше его! Нет, на всем курсе!
– Вот видите, – сказала Фрида, – каким же был мой брат, если его вспоминают через 20 лет!
– Он должен был остаться при Академии. Но тут – война. Как он сейчас? Жив-здоров?
– Жив-здоров, прошел всю войну. Но наукой не занимается, не вышло. Работает, женат, две прелестные девочки…
– Мне хотелось как-нибудь с вами поговорить, – сказала я, ужасаясь своей навязчивости.
– Отчего же? – сказала Фрида. – Давайте, не откладывая в долгий ящик, пойдем завтра гулять.
А назавтра – какое чудо! – назавтра мы с Фридой и с моей ленинградской подругой Хмельницкой пошли на Щучье озеро – под Комаровом, километрах в двух. День был прелестный, голубой, оживленный скольжением облаков, то скрывающих, то открывавших солнце. Дорога шла какая-то белая, скрипящая под ногами каменной щебенкой, она шла мимо зеленого кладбища, где теперь похоронены Анна Ахматова и много других писателей-ленинградцев (тогда мы об этом будущем не знали). Дул ветер, по сторонам дороги шуршали сосны: когда нас обгоняла машина, поднимая клубы пыли, мы отходили в сторону, в лес; торфяные кочки, сизые кусты голубики с зеленоватыми, незрелыми ягодами, хвоя и болиголов… И вообще это был ненарядный, засоренный сучьями и газетами, северный лес. Но всё это было прекрасно, озарено и освещено присутствием Фриды, ее улыбкой, ее милым московским говорком (например, она говорила «тьвердо» с отчетливо-мягким «т»). Мы шли и говорили – открыто, просто, словно век друг друга знали. Она не скрывала своего критического отношения к окружающей действительности[5]; от нее мы впервые узнали, что это критическое отношение можно не прятать в себе, а говорить о нем открыто. И это – в первый день знакомства! С неожиданной откровенностью Фрида говорила обо всем: о тирании Сталина, о его патологической мстительности, о гибели всего выдающегося в нашей стране…
Вот мы уже и дошли до озерка – и стала видна его широкая, просторная, голубая вдали и торфяная вблизи гладь. Всё это я вспоминаю как несравненный по совершенству фон первого разговора с Фридой. В ее присутствии всё становилось одушевленным, осмысленным и прекрасным. Недаром ее любимым присловьем было: «Это прекрасно!»
4
Исаак Абрамович Вигдоров (1919–1968) – военный летчик. После войны испытывал самолеты, работал инженером.
5
В своей статье, написанной задолго до публикации, И. Грекова не решилась написать, что Ф.А. сказала на прогулке в лесу: «Я глубоко антисоветский человек». Но вспоминала об этом и рассказывала близким людям очень часто.