Страница 3 из 149
Вечером, когда тетя Аня вышла на кухню, в комнату ко мне проскользнул Шерлохомец.
— Хорошо, что ты не сказал на нас, — прошептал Шерлохомец. — Лиза плачет вовсю, а тетя Нюта думает, что она заболела. А она по тебе плачет. Она просила тебе передать, что не будет больше обзывать тебя недоразвитым и компотным сычом.
— А олухом господа бога тоже не будет обзывать?
— Про это она ничего не сказала. А врать я не хочу. Работники сыска никогда не врут без надобности.
— Тогда скажи мне, что это твой папаша говорил про летальный исход.
— Летальный исход — это значит, что кто-то, вот, например, ты, летит к ангелам, то есть помирает. Но ты, может быть, и не помрешь. Тебе только сильно угрожает потрясение мозгов. Это значит, что ты будешь сумасшедшим идиотом. Тебя не тошнит еще от молока?
— Нет. Может быть, я еще не сойду с ума, — с надеждой сказал я.
— А вот я тебе сейчас проверку дам, — молвил Шерлохомец. — Шестью девять — сколько это?
Я начал считать в уме, но Шерлохомец прервал мои вычисления.
— Вот видишь, забыл. Первый признак психоумопомешательства.
— Я плохо знаю таблицу, — признался я. — Я и до того, как упал, плохо знал. Мне задание на лето по арифметике дают.
— Ну, а сколько у человека пальцев?
— Десять.
— Опять роковая ошибка, — сказал Шерлохомец. — У человека двадцать пальцев.
Шерлохомец ушел, а я остался лежать и ждать, когда начнется тошнота и когда я начну сходить с ума и делаться идиотом. Мне этого совсем не хотелось, и из-за этого я всю ночь не спал, а только притворялся, что сплю, — чтобы не огорчать тетю Аню. Утром, когда она ушла на работу (предварительно напоив меня молоком), мне стало совсем грустно. Я лежал и думал о том, что вот всю жизнь я хотел прокатиться на «Буревестнике», а когда это стало близко к осуществлению, мне так не повезло. На «Буревестнике» в Петергоф завтра поедут другие, а меня отвезут на «скорой помощи» к Николаю Чудотворцу на Пряжку. Потом я вздремнул, и мне приснилось, что я сижу за решеткой у этого Николая Чудотворца, а сумасшедшие бьют меня по голове подушками и дразнят олухом господа бога. А за окном по заливу идет белый пароход.
Когда я проснулся, мне стало еще грустнее. Мне захотелось не то заплакать, не то убежать на край света. Потом внезапно в голове моей словно что-то беззвучно застучало, и я стал складывать строчки. Получилось вот что:
«Да ведь это же я стихи придумал!» — удивился я и сразу вскочил с постели и, взяв тетрадь, записал эти строчки. Странно, стихи получились грустные, но, когда я записал их, мне как-то полегчало, стало веселей. Потом я крепко уснул.
Разбудил меня Шерлохомец. Он вернулся из школы и зашел справиться о моем здоровье. Я ответил ему, что чувствую себя лучше, даже стихи написал.
— Стихи? — испугался Шерлохомец. — Какие такие стихи? Зачем это ты?
— Так. Взял — и написал. Вот прочти.
Шерлохомец прочел и покачал головой.
— Плохо твое дело. Иногда с этого и начинается. Можно показать их Лизе?
— Конечно, можно, — с готовностью ответил я. — Ведь тут и про нее.
Вскоре Шерлохомец вернулся.
— Лиза вовсю плачет. Вчера она плакала по-нормальному, а сегодня, как прочла это, прямо ненормально плачет. Она говорит, что это она виновата, что ты идиотом стал.
— Там не так у меня написано, — поправил я Шерлохомца. — Там у меня написано: «А может быть, стану».
— Не может быть, а так и есть, — грустно сказал Шерлохомец. — Но мы тебя будем навещать. Мы туда, к Чудотворцу, и компот тебе будем иногда носить, раз ты его так любишь.
Однако ничего страшного со мной так и не произошло. На следующий день я уже ходил. В этот день вечером в нашу комнату зашел ветеринар и сказал тете Ане, что хоть бога, конечно, нет, но пути его неисповедимы. Он развернул свежую «Вечернюю Красную газету» и прочел о гибели «Буревестника». Капитан был пьян и налетел в Морском канале на немецкий пароход «Грейда». На «Буревестнике» почти все погибли. Старые ленинградцы, быть может, даже помнят песню об этом. Ее долго пели певцы на рынках и во дворах, и там были такие слова: «В узком проливе Морского канала тянется лентой изгиб, место зловещее помнится гражданам, где «Буревестник» погиб...»
Конечно, эта песня была сочинена более зрелым мастером пера, чем я. Но и мои строчки о летальном исходе казались мне тогда неплохими, и я их помню до сих пор. Ведь это мои первые строчки. И я не написал бы их, если бы не упал с третьего этажа. Мне просто повезло. Если б я упал со второго этажа, этого было бы слишком мало, чтобы получить творческий толчок. Если бы, с другой стороны, я упал с четвертого или с пятого этажа — это было бы слишком много, это был бы перебор. Третий же этаж — это было то, что требовалось.
2. Красивая Муся
Это теперь летом в Ленинграде почти не остается ребят: все разъезжаются. А в те годы мало кто ездил на дачи. Из нашей квартиры только Шерлохомец проводил каникулы за городом, а я и Лиза никуда не выезжали. И вот тетя Аня вообразила вдруг, что я наконец подружусь с этой Лизой и таким образом не подпаду под чье-нибудь дурное влияние. Тетя Аня так прямо это мне и сказала. Я ответил так:
— Если бы ты знала, тетя Аня, сколько я вытерпел от Этой, ты бы не стала мне о ней говорить. Она для меня хуже бабы-яги.
— Боже, как ты глуп! — возмутилась тетя Аня. — Лиза — добрая, милая, скромная девочка.
— Для кого — милая девочка, а для кого — вредная гадыня! — возразил я.
— Уши вянут от твоих речей, — грустно сказала тетя Аня. — А вся беда в том, что я не мужчина и не могу тебя пороть.
Окончив этот разговор, она откинулась в кресле и уткнулась в книгу. Тетя Аня любила романы про любовь и все свободное время посвящала чтению книг Оливии Уэдсли и Уильяма Локка — это тогда были очень даже модные писатели.
С Лизой я не думал дружить, а подружился с одним мальчишкой, по прозвищу Лунатик. Это был лунатик-самоучка, на самом деле никаким лунатиком он не был. Но он очень не любил учиться и, чтобы родители не били его за неуспеваемость, иногда вылезал ночью из окна мансарды на шестом этаже и ходил по крыше, будто во сне. После каждого такого выхода на крышу родители некоторое время относились к нему мягче и не гнали в школу, чтобы ребенок мог укрепить свои нервы. В этом году он остался на третий год, и его должны были перевести в школу переростков, а пока ему была предоставлена полная свобода.
С этим Лунатиком мы бродили по Васильевскому острову. Часто выходили мы на набережную и по ней шли в сторону Горного института — прямо по поросшей травой мостовой. У спуска, что против Тринадцатой линии, лежало в Неве наполовину погруженное в воду огромное госпитальное судно «Народоволец». Оно лежало уже несколько лет, и никто толком не знал, как оно погибло. Ходили слухи, что причиной тут была какая-то любовная история.
Здесь, на спуске, недалеко от воды, валялся разный такелаж, снятый с палубы погибшего судна: шлюпбалки, кнехты, стрелы, вентиляционные трубы; такие трубы с раструбами на конце стоят на палубе каждого порядочного судна. Теперь, ржавые, потемневшие, лежали они на земле среди лопухов и сорной ромашки. Они походили не то на курительные трубки каких-то великанов, не то на те фарфоровые трубочки, которые заделывают в стену, чтобы пропустить электропроводку, — только они были огромные. Мы влезали по двое в их ржавые раструбы и раскачивали их, изображая морскую качку. Когда нам это надоедало, мы бежали купаться к памятнику Крузенштерну — там хорошо нырять, глубина начинается сразу. А то направлялись к сфинксам. Купаться в Ленинграде тогда можно было где угодно.