Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 16



Ночной звонок

ВЛАДИМИР ИЗМАЙЛОВ

Марченко и варнаки

…— Я — что! — самокритично говаривал мне наш участковый уполномоченный Максим Ёлкин. — Я и храбрый-то не особо, а так, исполнительный, сказать. И, конешно, опытный. А кто у нас отважный самый, так это возьми Сеньшу Марченку и — рядом некого ставить! Орел, холера!.. И хитрый же, хохлацкая душа: ведь он на фронт вырвался через прямой, сказать, шантаж. Поймал на слове начальника Управления: тот сказал как-то, не подумав, что вот, кто бы, мол, очистил верховья Согры-реки, — беспрекословно отпущу на фронт! Он пошто тако смело заявленье сделал? Одному кому это не под силу, а группу туда посылать — из кого ее сформируешь при нашей-то людской бедности? А их, варнаков, там косой десяток обретался: своих пятеро из разных мест, да четверо уголовников, из колонии бежавших — эти особо опасны! Ну, там еще Тимофей-охотник приказ о выселении в ближний поселок не выполнил и жил там, лукавый: дезертиром считать — ему же повестку о мобилизации не вручали, а и как ее вручить, когда до его заимки темной тайги верст полтораста? Ну, и шурин его к ему же прибежал, таку же ситуацию использовал…

А Сеньша Марченко и очистил всю долину Согры и притоки ее! И — в одиночку, это мысленное ли дело? Теперь, холера, воюет в дивизионной разведке, писал, хвастался…

Ёлкин Максим и сам мужик редкостной храбрости, только очень неприметной, будничной какой-то храбрости, откровенно завидовал другу и сослуживцу. Да и кто бы не позавидовал такому?

Я, конечно, тоже хорошо знал отчаянного Марченку. С детства знал, и от беспамятной влюбленности в него меня спасала только память об отце, об его уж вовсе недоступной славе, сконцентрированной годами в захватывающую легенду. Кого-нибудь ставить рядом с отцом, с его легендарными подвигами в гражданскую — было кощунственно. И не только для меня…

И эта недосягаемость отцовской славы помогала мне пристальней вглядываться во всех, к кому тянулся сердцем, мечтая о подвигах, смутных по неконкретности и фантастичных по отчаянности. И оттого потихоньку становился я реалистичнее в воспитании собственной смелости да и в оценках ее.

…Крутоплечий, подбористый, чуток кривоногий, как истый горец и конник, был Семен Марченко крепко и умно силен не столь от рождения, сколь от собственного умения постоянно воспитывать и беречь силу и ловкость тела, скручивать их в тугую пружину умом и волей. Словно на предохранителе умел держать, чтобы в нужный момент точно и мгновенно послать литое тело рысьим прыжком, или свинчатку кулака в неуловимый удар, или, наконец, беспромашную пулю из нагана, который вроде бы и из кобуры не вынимался!

Бегал он на лыжах — и на голицах, и на охотничьих камусовых[1] — как гонщик и слаломист, след зверий и человечий распутывал не хуже коренного шорца или алтайца, скакал на конях — кавказец позавидует! А пешком ходил!.. На что уж в нашей горной тайге ходоки издавна не в диво — летом, если человек спешит, так вершным сроду но кинется, пешком быстрее, — а Марченковой «ходе» и завзятые ходоки дивились! Мне как-то пришлось вспомнить в разговоре, что четырнадцатилетними парнями мы с другом за день добежали до Усть-Селезня от нашей Чулты, да вечером в клубе еще подраться успели с усть-селезневскими сверстниками, так, похоже, не верят мне: все же девяносто верст! А постарше, уже в войну, я в четыре утра выбегал и к пяти вечера за те же девяносто — прямушкой, горами, — успевал в аймак на бюро райкома комсомола. И, бывало, упаси боже опоздать!..

А Марченко из того аймачного центра по Лебеди до нас чуть не за те же полсуток доходил, и, глядь, кого-нибудь вечером успевал допросить в сельсовете. А ведь Лебедью до нас считалось сто двадцать!..

В крутые Марченковы плечи короткой шеей могуче врастала круглая голова, волосы коротко острижены под бокс, и в фуражке он казался бритым наголо. Лицо, побитое крупным редким оспенным градом, украшал ястребиный хищный нос и неожиданно освещали синие отчаянные глаза. На кого впервой глянет — так с непривыку и оторопеть недолго: прямо детской синевы глазыньки, лазурь чистая небесная, а взгляд — клинки об него точить. Давний, родовой сибиряк, он любил погордиться и тем, что — из хохлов.

— Самый тот сплав, наша порода — осибиряченные хохлы, крепче не бывает: стукнись — ушибешься до смерти! Я ведь девято колено в сибирских-то Марченках, а прародитель наш — из каторжан.

— Да кто и спорит! — лукаво-смиренно соглашались мужики. — Ты не обессудь на слове, Семен Тимофеич, обличьем-то и сам варнак варнаком, кабы не гимнастерка, дак… Эдак вот встреть тебя в глухом урмане — дак ведь отпетый сиблонец последнюю рубаху с себя сымет — отдаст, позабудет, что и сам — грабитель!..

— А что? — смеялся Марченко. — Мне бы и впрямь не в милицию, в варнаки пойти, ох и попортил бы я кровушки нашему воловому райотделу!

— Так чего ж нейдешь? — задорили его. — Лихой бы атаман был!



— А из кого банду сформируешь? Уголовник нынче сплошной сопляк пошел, пакостник мелкий, само страшно преступленье с перепугу делает. Лихих мужиков, подлинных варнаков и званья не осталось, вывелись варнаки. А их, нынешних-то, и ловить противно, не то что атаманить над ними…

Щурились разбойные Марченковы глаза и синими клинками вдруг ударяли мгновенно и безошибочно. Цепенела малая толпа и сразу выделялся из нее невидимой оградой огороженный какой-нибудь Ефрем Копытин.

— Во, гляньте на Ефрема, — стремительно и резко вдруг начинал Марченко, — чернобород, страшон, ну — тройки на тракту на почтовом останавливать! А он чего делает? Ловит в тайге бычка-торбока[2] Чибиченского колхоза — и обухом его по рожкам! Да ты не спеши ногами екать, дай мне хоть на ноги встать, я ведь ленив догонять вашего брата… Я, гляди, помощника своего вдогон пошлю! — и чуть касался кобуры. — Так вот забил бычка лихой скотокрад, а тут девчушка-алтайка высунулась на беду свою… — и вкрадчиво спрашивал: — Так как ты ее манил к себе поближе-то, каких конфет сулил, расскажи, поделись опытом.

И тихо-свирепо командовал:

— Руки! На голову, вот так, подержи их на умной головушке. Он ведь, мужики, тем же топором да в ребенка кинул со всей своей подлой силушки! Ладно черемшинка на лету попала, спружинила, топор — в сторону, девчушка — давай бог ноги. За бычью требуху да котелок пельменей детоубийцей стать готов был!..

Конечно, такие спектакли не часто случались, но если возможность была — Марченко ее не упускал, любил устраивать экспромтные лицедейства, считая, что это здорово воспитывает других. Вообще у него была отчетливая любовь к внешним эффектам, но всегда не на пустом месте. И славу он, конечно, любил — открыто и как-то усмешливо: сам рассказывал про опасные свои операции и дела, даже самые сложные, но никогда не привирал и не принижал себя даже для шутки. Я уж не говорю про такой, как у Ёлкина, орден — за Хасан, который он носил куда чаще Максима.

И вообще — если Ёлкина уважали, Марченку любили, Максима опасались, Семена — боялись, если Максим был свой, обязанный по службе блюсти закон, Марченко сам собой как бы воплощал закон во всей его строгости, прямоте и неотвратимости.

Его и любили, Марченку, за беспощадно-смелую прямоту и за беспощадно-прямую смелость. И, конечно, за силу и характер — что петь, что плясать, что бороться готов был где угодно и с кем угодно. Бороться с ним, правда, и самые известные силачи не любили: больно коварен был в разных приемах своих.

Смеялся, когда упрекали:

— А я потеть не люблю! Что я, конь, — потеть? Надо: р-раз и в дамки! И лапки кверху! Я тебе не Сеня-феня милиционер!

1

Камус — конская или лосиная (с ног) шкура для обшивки охотничьих лыж шерстью наружу.

2

Торбок — годовалый бычок (алт.).