Страница 2 из 4
- Любопытно... А я стал, знаешь ли, привыкать к простоте. Опростился по-толстовски. Но какой при этом открылся простор для души! М-м-м. У вас красиво, но, извини меня, несколько респектабельно.
- Валерия, - нахмурился Швырков, - это ее затея. Мне на всю эту полировку начхать. Сейчас с ума сходит, ищет по комиссионкам старинную мебель... Барокко... Разных там Людовиков, черт... Пойдем-ка перехватим с дорожки.
Швыркова тронуло, что старик доволен приемом, но и досадно немного было, что квартира не произвела на тестя должного впечатления, и, чтобы заглушить в себе это чувство, Швырков принялся рассказывать об институтских делах, о своей диссертации.
- Вот как, вот как, - удивился старик. - А я ведь, признаться, очень мало знаю о вашей жизни. Лерочка пишет редко. Понимаю, дорогой, жизнь в Москве стремительна. Каждая минута на учете. Как говорят англичане, the life of self - destruction - жизнь на самоуничтожение.
"Каждая минута... Лерка по два часа на телефоне висит, вот уж действительно... самоуничто-жение. Да, черт, некрасиво-то как. Укатила, а мне отдувайся", - подумал он и предложил:
- Расскажи о себе, как ты там живешь.
- Неплохо, представь себе. Встаю в шесть утра и иду на рынок. Сколь великолепен южный рынок с утра! Нет, тебе, жителю столицы, этого не понять. Горы яблок... Цветы. Я, знаешь ли, люблю астры. Огромные влажные букеты. "...В последних астрах печаль хрустальная жива". Помнишь? А есть ряды, где торгуют исключительно рыбой...
- Между прочим, в Москве рынки тоже будь-будь.
Старик реплику оставил без внимания и восторженно продолжал:
- После завтрака - занятие языками... Представь себе, я читаю все газеты. И "Морнинг стар", и "Юманите". Словом, все, что можно купить. Потом - работа. Меня, по старой памяти, приглашают на консультации в поликлинику. Кое-кто из пациентов заходит, не забывают. Еще я читаю лекции в клубе "Здоровье".
- С едой-то как устраиваешься, с постирушками? - спросил Швырков.
Старик усмехнулся:
- А много ли мне надо? Материальная сторона жизни меня всегда мало волновала.
Настроение у Швыркова стало портиться. Смущала восторженность старика. Что-то ненату-ральное было в его жестах, голосе. Нарочитая какая-то веселость. А глаза были тусклые, точно подернутые пленкой.
"С дочерью приехал повидаться..."
4
Спать улеглись рано.
Швырков уже засыпал, когда старик вдруг громко сказал в темноте:
- В сорок втором я был начальником санитарно-транспортного судна "Карл Либкнехт".
Он помолчал, потом уже тише продолжал:
- Обычный колесный пароход. Мы возили из Ахтарей в Краснодар раненых. Потом - приказ оставить пароход и добираться пешком в Новороссийск. О, это был скорбный путь. Степь, пыль, жара, ботинки с солдатскими обмотками, раскаленная каска на голове... Смешно, но я почему-то считал, что каска спасет. Шли под бомбежкой. Я не могу вспомнить, как мы добрались до Геленджика. Немцы все время бомбили мосты. Однажды бомба попала в окоп, совсем рядом. С нашего парохода осталось двое. Я и комиссар. Веселый человек. Он все время пел "Три танкиста, три веселых друга..." По тому, как он пел, можно было судить о делах на фронте... Ты спишь?
Швырков не ответил. Перед глазами вдруг всплыла фигура старика в желтом проеме двери вагона, бесплотная, точно намалеванная на холсте...
"Вот ведь как, - с обжигающим стыдом подумал он,- забыли старика. Забыли. Надо же, а?"
Швырков сел. Хотелось курить, но он боялся потревожить тестя. Сидел, обхватив колени руками, и с нарастающим раздражением думал, что, в сущности, давно привык к странной семье Леры, где об отце всегда говорили только в третьем лице: он, этот... Старика считали полушутом, полусумасшедшим. Так чему же сейчас удивляться? Впрочем, однажды он попытался вступиться за старика. Лера только изумленно приподняла брови: "Что ты знаешь о нашей жизни? Господи, да моя мать святая и... несчастная женщина. Прожить всю жизнь с идеалистом?"
...Еще он думал о том, что ему всегда был непонятен и чужд дом, где жили родители жены. Жили Кукушкины на окраине пыльного южного городка в старом мещанском доме. Комнаты были высоки, холодны, каждая вещь стояла строго на своем месте. И чистота прямо-таки музей-ная. Чистота жилища, в котором никто не живет. Бросалась в глаза бедность, которую тщательно пытались скрыть, отчего она как бы кричала, била в глаза накрахмаленными ветхими рюшками, скрипучими, плохой работы, стульями, которые в провинции и по сей день называют "венскими", и даже треснутые раковины, привезенные в незапамятные времена с побережья Индийского океана и купленные по случаю, тоже отчего-то говорили о бедности.
Зная, что так жила Лера, пожалуй, можно было понять ее сегодняшнюю страсть к комфорту, дорогим вещам, вкусной еде.
В доме Леры он всегда чувствовал себя стесненно: и в первый свой приезд, или, как он про себя называл, "смотрины", когда смущенно прятал под стул стоптанные свои дешевые башмаки, и позже, когда стал работать и носил уже замшевые куртки и дакроновые брюки, - ему и тогда было неловко.
Швырков остро, до дурноты ненавидел тещу, ненавидел ее ненатурально белое, гладкое лицо, тонкие, выщипанные, будто постоянно мокрые брови, ненавидел ее манеру говорить обо всем уменьшительно.
И потом эти длинные, величественные разговоры о каких-то могущественных родственниках! О генералах, полковниках, о каком-то ученом-собаководе. Эти намеки на наследство, которое будет оставлено Лерусе после ее, Елизаветы Аркадьевны, смерти. Швыркову со сладостным выражением на лице говорилось, что Леруся даже во время войны "имела бонну - настоящую француженку", как потом выяснилось, полубезумную старуху, давно позабывшую родной язык. Но все же это была бонна. И Швырков, проведший детство в военной Москве, где были нетоплен-ные школы, очереди за хлебом, где номера писали чернильным карандашом на ладонях, где жили в перенаселенной коммунальной, но очень дружной квартире, в которой коллективно пили на кухне чай, ухаживали за больными, хоронили умерших, - сатанел от одного слова "бонна".
Теща умерла, когда Швырков с женой был за границей, в одном африканском государстве, - он поехал преподавателем, а Лера устроилась переводчицей в аппарат экономсоветника.
- Что там старик пишет? - иногда спрашивал Швырков.
- А-а, муть всякую.
- Может, что-нибудь послать ему надо?
- Перебьется... Да у него и так все есть.
Сейчас, припоминая выражение лица, с которым Лера читала телеграмму от отца, Швырков подумал: "Хорошо, что у нас нет детей..."
Во тьме на канале гуднул пароход - звук был сырой, тягостный...
5
Прошло два дня, и старик стал раздражать его - суетой, неумеренной восторженностью, даже самой манерой произносить слова, отдельные фразы: будто диктовал машинистке. У старика была еще одна неприятная манера: начиная разговор, он брал собеседника за руку и некоторое время молча заглядывал в глаза. Остановить его было неловко, и та значительность, с которой он гово-рил о пустяках, сначала веселила Швыркова. "Ай да ну!" хотелось ему поддразнить старика, но он сразу понял, что старик вряд ли оценит юмор, ведь сам-то он говорил серьезно, полагая, что то, о чем говорит, непременно должно быть интересно собеседнику.
А восторгался он поразительно простыми вещами.
- Сколь вкусен и ароматен орловский хлеб... Это очень важно - ощущать вкус хлеба! В универсаме бывает рижский. У него своя горчинка и изумительный букет. Скажи, дорогой, ты любишь хлеб?
"Черт знает, общаемся, как в плохой пьесе", - с досадой думал Швырков.
Вечерами старик подолгу разговаривал по телефону с какими-то неведомыми друзьями, жестикулируя при этом и подмигивая Швыркову.
- Где я сегодня был? - журчал он в трубку. - В универсаме и еще в Алешкинском продук-товом магазине. Какие колоритные фигуры... Какие глубокие характеры. У меня впечатление, что я побывал во МХАТе. Целую крепко, друг. Да, благодарю. Федор худой, скучный. Беда. Образ жизни нужно изменить. Я намереваюсь повидать Александрова. Неужели не помнишь? Ну, профессор Александров! Умер?