Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4

Николай Кузнецов

Елена непрекрасная

– Даже не пойму, почему мне так хочется рассказать тебе это. Неопределённая история. Почти без излишеств. Закончилась вот четыре дня назад… И уже четыре дня я не могу найти себе покоя…

Истекали свежим соком и пахучим подсолнечным маслом помидоры и огурцы в эмалированной усыпальнице-миске, пересыпанные шинкованным фиолетовым луком, посоленные и наперчённые. Ещё на кухонном столе был тёплый серый хлеб в пластмассовой плетёнке, два пустых мытых бокала, ложки и слегка запотевшая – только что из холодильника – бутылка хереса.

– Только ты прости: буду вспоминать кропотливо. И разноцветно. Как на душу легло…

За двойными стеклами окна, за ниспадающим потоком дикого винограда слева, за каштанами, вязами и редкими липами бульвара, за теннисными кортами и домами на той стороне садилось солнце, и ощутимо слабел доводящий до тихого помешательства зной середины июля. Между спичечным коробком с шоколадным исчерканным боком и крашеным бруском рамы притаилась на подоконнике бабочка-белянка.

– К концу третьего курса университета нервы мои сдали окончательно. Если первые два я закончил всего лишь с двумя «четвёрками», а все остальные оценки – «отлично», то на третьем у меня уже не было «пятёрок», и в весеннюю сессию появились две «удовлетворительно». Я перестал успевать нормально готовиться к сессиям. Привезённые из Анавары деньги сгорели в сберкассе в один день ещё в середине второго курса. Я давно уже не вахтерствовал беспечно, всё свободное от работы, еды и сна время посвящая добросовестному сидению над книгами, контрольными и курсовыми. Пришлось искать настоящую работу с нормальной зарплатой, поскольку денег стало не хватать даже на еду. Хорошо ещё за квартиру не нужно было платить: я жил у бездетной тетки-вдовы, довольно сварливой, но любящей меня.

Поначалу работал автослесарем в ПМК, а после через знакомого удалось устроиться завхозом в коммерческое издательство «Ифигения». Помогло то, что был я ещё не полным идиотом в электротехнике и хорошим радистом. Последняя специальность, конечно, не потребовалась. Впрочем, без Лёниной – так звали знакомого – протекции ни за что меня не взял бы к себе Александр Николаевич Бешуев, генеральный директор издательства, среднего роста, крепко сбитый и лысеющий теменем мужчина лет тридцати семи, с бородой «а ля геолог», бывший завотделом горкома КПСС, а ныне благодетель и подлец. Теперь приходилось работать не сутки через трое, а пять дней в неделю с 9 до 18. Свободное время резко уменьшилось, а списки произведений по зарубежной и русской литературе, самым объёмным и потому самым для меня тяжёлым предметам, выросли значительно. Достаточно сказать, что к весенней сессии третьего курса нужно было прочитать больше ста произведений; к сессии седьмого семестра их количество достигло 122. Я умел читать вдумчиво, однако так и не научился сканировать книги глазами.

К чисто учебным трудностям добавились проблемы иного плана. До сих пор я не решил твёрдо, кем буду после окончания университета, куда дену свои диплом и голову. Не было перед глазами чёткой цели, конкретной точки приложения сил в будущем. Учиться и жить становилось всё тяжелее. В контексте общей гибельной бессмыслицы наступивших времён моё личное грядущее казалось и вовсе туманным и неопределённым.

Неудивительно, что уже с начала третьего курса ни на один экзамен и даже зачёт я не шёл без удобненького для руки, благословенного пузырька tinctura valeriana. В мятом полиэтиленовом пакете рядом с шариковой ручкой с колпачком-пасынком, драгоценной зачёткой, стенографически исчерканными конспектами и листами чистой тетрадной бумаги всегда лежал одноразовый пластиковый стаканчик. Я набирал в него воды до половины, щедро закрашивал валерианкой и выпивал в три глотка где-нибудь в уголке, как курсистка, стараясь не обратить на себя внимания. Только после этого начинал утихать унизительный тремор рук, я мог заходить в аудиторию и тащить окаянный билет.





Осеннюю сессию четвёртого курса сдавал очень тяжело. Достаточно сказать, что ни к одному экзамену я не был готов больше, чем процентов на 80, а к отдельным – и вовсе на 2/3. Как разительно и неприятно отличалась эта картина от начала моей учёбы! Тогда я опасался 8 невыученных вопросов, теперь же их было в каждом предмете по 30, а то и по 40. К сожалению, не получалось из меня беспечного и самоуверенного студента-заочника, для которого главное – сдать, а не знать. Агрессивного равнодушия полузнайки я не приобрёл, а вот трусость во мне поселилась и росла теперь от семестра к семестру.

Всего сдавали шесть предметов. Я получил рекордное количество «троек» – 4, одну «четвёрку». Самый тяжёлый экзамен – зарубежная литература – был последним.

Стоял чудный октябрь. Совершенное безветрие. Взгляд тонул в бездонной и резкой над верхушками деревьев небесной синеве. Старчески щурилось сверху солнце, снисходительно дарило последнее в году настоящее тепло. Можно даже было подумать, что это конец августа, а вовсе никакая не осень, если б не обилие переставших бороться со смертью и устлавших дорожки парка листьев платанов песочного цвета и лимонного – тополей. Солнечные лучи больше не дробились в кронах на тысячи бликов. Проходили, свободные, и отражались, заставляли блестеть колкой искрой обёртку от сигаретной пачки, прозрачную и невидимую в выгоревшей траве. Умирающим завитком белого дымка пролетала прямо по синеве неведомо чем и куда несомая липкая паутина. Всеобщее увядание благоухало тонко и усыпляюще. В густой тени стены было ощутимо прохладно, и пришлось, переговариваясь с курящими однокашниками, застегнуть молнию спортивной куртки.

В корпусе нашего факультета, двухэтажном, жёлтом здании на отшибе – в парке, под шеренгой серебристых тополей, возле голубых елей-невест и бокастых туй-тёщ с тенями особенно вязкими и непроницаемыми, – затеяли срочный ремонт отопления. В вестибюле штабелем сложили чугунные радиаторы; между парами рабочие в известкованных и закрашенных робах демократично мешались в коридорах с толпами разношёрстно одетых студентов. Не хватало аудиторий, и низенькая, грудастая, широкоплечая и решительная, как таран, Лилька Иванова – наша староста, – выйдя из деканата с ведомостями в руках, тряхнула колечками обесцвеченных кудряшек: «Идем к “физикам”!»

Помню, я спешил в растянувшейся косяком группе «лириков», шагал по аллее – по длинной-длинной плитке нетающего цементного шоколада – к корпусу физического факультета; я догонял, меня нагоняли, жмурился на солнце, и не было сил ни думать, ни бояться. Наверное, у других было похожее настроение. Говорили очень мало и неохотно.

А когда пришли на место, всё как-то оживились. В этом коридоре с вовсе незнакомыми нам людьми, студиозусами и преподами, думающими и говорящими на непонятном большинству из нас, далёком языке технарей, мы были инородными телами, чувствовали это и даже держаться старались вместе, не расходились.

Наши предэкзаменационные страхи здесь казались не то чтобы несерьёзными, детскими, а иного качества. Никто здесь никогда не переживал, что ему не удалось дочитать Сент-Бёва, Бодлера, Жорж Санд или Шиллера с Гофманом, и оттого дрожь наших коленок не резонировала под высокими потолками. Постепенно появилась залихватская надежда, что выйдем отсюда скоро и без потерь, будто действительные инородные тела, благополучно отторгнутые чужой средой.

Заглянули в аудиторию. Совсем как кабинет физики в родной школе! Шкафы с нервически скрипящими дверцами, заставленные приборами и электродеталями. Я узнал амперметры и вольтметры, толстые керамические стержни реостатов, родные по радиоделу диод, триод и пентод. Холодная и плоская морда осциллографа в углу. Крадущийся вдоль плинтуса цвета варёной луковой шелухи кабель в резиновой чёрной оплётке. Торчащие из штукатурки металлические уголки-кронштейны, жирно замазанные салатной краской. Столы со светло-серым пластиковым покрытием и встроенными медными болтами-контактами, а вверх-вниз по красному золоту резьбы – эбонитовые гайки-зажимы. Портреты на стенах: Майкл Фарадей – вылитый Хулио Иглесиас в молодости, растрёпанный и с бакенбардами, и Галилео Галилей – герцог Альба, только без пышного жабо вокруг шеи. Почти стёртый рисунок мелом на доске, бодающаяся интегралами формула.