Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 11

— Войдите же, я сказал…

— Могу ли я видеть товарища Васильева? — И попутно сфотографировались занавески на окнах, и шипящий примус со сковородкой, и толстая женщина, почему-то враждебно огрызнувшаяся на меня глазами.

— Я — Васильев, — грудным и усталым голосом сказал человек.

Я назвался.

— Садитесь.

Васильев длинный, в одной фуфайке, ссутулился на кресле, захватил рукой небритый подбородок, слушает и думает из-под нахмуренных бровей:

— Такой произвол, простите, ни в какие ворота не лезет! — закончил я свою жалобу.

Васильев пощурил глаз, отпустил подбородок и мягко тронул меня по колену.

— Не волнуйтесь — уладим. Я знаю немного это дело.

Успокаивающий у него приглушенный бас.

И громко в соседнюю дверь:

— Коля!

Предстал адъютант — воплощенная готовность с револьвером и блокнотом.

Болезненно морщась, говорил Васильев куда-то в пол, негромко, раздельно, настойчиво.

— Я просил, чтобы так не решать. Надо выяснить раньше. Что за спешка?

— Но… товарищ Васильев, — перепугалась готовность, — сам же сотрудник музея указал квартирьеру…

— Какой сотрудник? Мало ли говорят… Вот официальный представитель музея.

Взял, блокнот, кинул в страницу несколько строчек.

— Поезжай сейчас в штаб, передай это Михину. Скажи — я просил…

Адъютант щелкнул каблуками и исчез. Васильев улыбнулся хорошей измученной улыбкой. И, провожая до двери, сказал просто, по-товарищески:

— Ладно, что вы меня захватили. Я завтра уезжаю.

И добавил задумчиво:

— Случается в этой суматохе, знаете, всякое…

Как на крыльях, вышел я из «Модерна»!

Женщина везла на салазках охапку дров, — паек, как она объяснила, — и рассыпала их у подъезда гостиницы. Я собрал с удовольствием эти дрова и сам перевез через улицу салазки и, наверно, еще раз проделал бы то же, если бы это понадобилось, и с такой же радостью. Так подняла и взвинтила меня отзывчивая теплота Васильева. Идя навстречу прохожим, я внезапно чувствовал рождающуюся у меня улыбку, старался сдержаться и ничего не выходило, и встречные тоже начинали улыбаться. В таком настроении я дошел до музея.

Нахлобучил татарчонку картуз на глаза:

— Букин здесь?

— Верху они се, — радостно залопотал мальчишка.

Мягко ступая валенками, по дороге я зачем-то свернул в канцелярию и стремительно распахнул дверь. От раскрытого шкафа отскочил человек с таким испугом, что я даже не признал в нем сразу нашего Жабрина. На пол рассыпалась папка с грудой бумаг. Был момент непередаваемой неловкости. Жабрин спиной ко мне скорчился, подбирая разлетевшиеся листочки. Это были бумаги Корицкого. Или я нашелся, или так уж велик был наплыв переполнивших меня радостных чувств, но я торжественно провозгласил в этот жалкий момент:

— Ура, наша взяла!

Жабрин в тон мне ахнул, что-то заговорил, все елозя на коленях, подбирая бумаги.

— Мои нервы никуда не годятся, — оправдывался он, — я укладывал дела и от неожиданности вот все разронял…

Я помчался наверх. Было общее ликование. Сережа каждого угощал папиросой. Весь остаток дня я работал как бешеный. Увлечение мое не слышало ни усталости, ни времени.

Пробегая мимо Инны, разбиравшей библиотеку, я галантно приветствовал ее воздушным поцелуем. От изумления она открыла рот и бухнула из рук толстенный том.

— Ох, окаянный!

— Так действует на женщин один воздушный поцелуй!





— Какой нахал!! Ни воздушный, ни настоящий….

Я прервал ее, поцеловав прямо в губы. И опрометью бросился по залу. Вдогонку мне полетела щетка и весело возмущенный окрик.

Опять новое утро, а я еще чувствую славный прошедший день, чувствую бодрый, свежий подъем. Кончаю утренний кофе и жду Сережу. У меня в гостях мой приятель, тоже сторож — старик Захарыч. У Захарыча нос, как дуля, весь иссечен морщинами. От мороза и водки налился вишневым закалом. Пьем на верстаке, к кофе сахарин, разведенный в бутылочке. Захарыч не признает сахарина.

— Не, паря. Ежели бы то николаевски капли — то так, так, а чё я всяку всячину буду в себя напячивать?

— Ну, пей так…

— Я с солью. Кофий-то с ей, будто наварней… Да! Отстоял ты, значит, музей? Это, брат, не иначе, кака-то гнида солдат на вас наторкнула! Скажи, заведенье такое и старый и малый учиться ходят и… на тебе! Под постой!

— Выкрутились кое-как.

— Выкрутился! Это ты на начальника такого потрафил. А то, знаешь, оно, начальство-то, всякое бывает. Иной, глядеть, Илья Муромец — на заду семь пуговиц, а… бога за ноги не поймат… А этот, с головой попался…

Вошел Сергей.

— Айда музей отпирать!

— Идите, ребятишки, — подымается огромный Захарыч, — идите, и по мне куры плачут — пойду.

Захарыч — сосед. Он — напротив, через, улицу, сторожит совнархозовский склад.

Снимаем печать — отмыкаем замок.

В полутьме высокого, затемненного железными шторами зала неясно поблескивали ряды стеклянных цилиндров с заспиртованными препаратами. Через комнату тяжело навис растопыренными костьми скелет морской коровы, истлевающий памятник однажды угасшей жизни, такой непохожей на нашу.

Позванивая ключами, я направился отпереть парадную дверь, когда изумленный голос Сережи окликнул меня.

— Смотрите… это что?

С неделю тому назад, за отсутствием места в кладовых, мы поставили в вестибюле несколько статуй, привезенных мной из Трамота. Так и высились с тех пор три гипсовые фигуры у двери, как три холодных швейцара. Сейчас весь пол вокруг них был усыпан раздробленным гипсом. У юноши с диском одна рука отвалилась и торчал из плеча безобразный железный прут, словно обнажившаяся кость. Фавн, играющий на свирели, и девушка с урной стояли изувеченные таким же манером, однорукие, точно скрывшие боль под каменной маской.

— Что за дьявол, — открыл я глаза, — смотри-ка… у всех по руке отпало…

Сергей был подавлен.

— Ничего не понимаю, — вздергивал он плечами. — Что… такое!

Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?! — Я внимательно исследовал статуи.

— Погоди… смотри на этот излом… Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!

Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.

Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.

— В чем же дело-то, — обескураженно приставал Сергей, — твои предположения?!

— Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга…

— Иди к черту, — обиделся Сергей, — балаганщик!

Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.

— Поручай вам охрану музея, — кипятился старик, — тары-бары — это мы умеем! А под носом черт знает что происходит!

Потом поразобрался и, как говорят, отошел.

— Хорошо, что дрянь испорчена, — успокаивался он, — гимназические модели… А ведь у нас мрамор есть… ценный…

Жабрин тоже осмелел. Нюхал отбитые куски, кажется, даже лизал.

— А знаете, товарищи, объявил он, — эти статуи кто-то облил уксусной кислотой. Кислота разъела гипс, и он за ночь отвалился.

Объяснение было правдоподобно. Начали вспоминать. Последняя экскурсия ушла вчера поздно, уже начало смеркаться. И экскурсия-то была из какого-то детдома. А мальчишки особое, и притом озорное, внимание всегда уделяли нашим статуям. И был даже случай, когда Аполлона однажды украсили старой прорванной шляпой. Естественно, что и нынешний казус можно было объяснить скверным хулиганством какого-нибудь озорника. Тем более, что в толкотне татарчонок наш легко мог и недосмотреть за всеми. На том и покончили. Разбитые статуи решили убрать, а татарчонку сделали строгий наказ за посетителями смотреть в оба.

— Знаете, Юрий Васильевич, — говорил я Букину, поднимаясь с ним в верхний зал, — это какой-то исключительный случай. Заметьте, какое уважительное отношение к музею со стороны рабочих, красноармейцев и школьников. Можно сказать, — даже любовное отношение. И вдруг такая чертовщина!