Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 62



Премьер был бледен, угасающий его взор искал Государя; он поднял руку и благословил Царя большим крестом. Публика кричала и бесновалась, требовала гимн. Труппа на сцене исполнила "Боже, Царя храни..." и опустилась на колени.

Безумие овладело Евгением Анатольевичем.

- Свершилось, свершилось! - повторял он, рыдая, и казалось, что спала завеса и рассеялась тьма. Столыпина убили потому, что способствовал, способствовал...

Кому и чему? Да это и понятно было. Разве следовало настаивать перед Государем на свободе еврейской... Какая свобода, Господи... Да разве стоит их проклятая свобода жизни такого человека? Спасителя России? Кто теперь поможет, кто... Толпы хлынут в кровь и смерть, и кто остановит эти толпы? Никто...

Странно-то как... Он ведь прав был, Петр Аркадьевич. Прав. Он понимал: зло можно остановить не другим тяжким злом. А только милосердием. И добром. А теперь - ничего. Пустота...

Пробившись к выходу, Евгений Анатольевич увидел, как вносят безжизненное тело Столыпина в карету "скорой помощи"...

...На суде над убийцей (только из газет узнал Евгений Анатольевич, что убийца, Богров, местный житель, из богатой еврейской семьи, что его отец член Дворянского клуба, а дед - писатель) не присутствовал, не пригласили. Зато 14 сентября, во время казни, стоял в первом ряду: "Ананий" явился лично, с садистской улыбочкой.

- Вы уж не откажите, сколько мы с вами пудов соли съели...

Конечно же, отказать не посмел, содрогаясь от собственного ничтожества и подлой дерзости правительственного чиновника. В том, что "Ананий" - актер и мерзавец - еще и правительственный чиновник весьма высокого ранга, - не сомневался. Поздним вечером (луна в центре бездонного неба светила покойницки) миновали два кольца охраны и оказались на месте: обрыв, виселица "глаголем", яма под ней, вокруг казаки и чуть дальше - полиция.

- Лысогорский форт, - сказал Ананий.

Толпились "союзники" во главе с Голубевым, тот заметил Евгения Анатольевича и с улыбкой кивнул. И рука сама потянулась к котелку, приподняла, а губы ответили как бы доброжелательной усмешкой.

Прибыла карета с осужденным, Евгений Анатольевич сразу его узнал - все тот же фрак, вид, только щетина появилась и волосы приняли застарело всклокоченный вид. Офицер направил в лицо Богрова фонарь.

- Господа, прошу подтвердить, что это он, без подмены.

- Он, он, - зашумели "союзники", Голубев поставил точку молчаливым кивком.

Подошел раввин, Евгений Анатольевич ус лышал:

- Повторяй за мной: Шема Исроэль Адонаи эло гену, адонаи эход.

Богров неслышно рассмеялся:

- Будут погромы, будет протест, революция будет. Идите, реббе.

Палач приблизился, связал руки за спиной, повел и поставил на помост над ямой, надел и оправил - почти нежно - саван.

- Голову поднять выше, что ли? - послышалось из-под савана. Палач толкнул помост...

Евдокимов увидел, как крутится, а потом и плавно качается тело. Все молчали. Кто-то сказал:

- Небось теперь стрелять не станет.

Кто-то ответил:

- Теперь не время разговаривать.



Палач снял тело. Приблизился врач, опустился на колени, приложил ухо к груди казненного.

- Мертв, - бросил кратко и отошел. Труп швырнули в яму, залили известью и заложили досками. Поверх набросали земли.

- Как на Щекавицком кладбище... - на ухо Евдокимову произнес Ананий. И так будет со всяким. Кто покусится.

- Даже если "покусившийся" - премьер-министр, - сказал Евдокимов.

- Даже, - кивнул Ананий и, взглянув усмешливо, добавил хриплым, очень знакомым басом: - А сон - ну, в трамвайчике? Помнишь?

- Так это... вы были... - обреченно произнес Евдокимов. - Это вы меня втянули, обманули и выплюнули...

- А согласитесь, что Владимир Алексеевич тонко вашу кандидатуру выбрал. Большой психолог! И прогноз гениальный: уж если вы и Красовский, да кодла журналистская вокруг вас, пусть невольно, с сомнениями, к тому придете, что не воры это убили, не родственники, а именно евреи, увы, - вот тогда общественному мнению, мать его так! и делать нечего, согласитесь! Жаль, конечно, что с Мищуком и дамой его глупо вышло, ну да уж не без издержек.

Евдокимов промолчал. Что говорить... Сколько жертв принесено на алтарь Отечества. Безжалостно, в уверенности благой. А что? Раз Отечеству надобно? Мы люди маленькие...

Ехали молча. Гора темнела за спиной. Впереди сиял утренними огнями прекрасный и счастливый город... И не было больше департамента, Кати, Мищука и Красовского, только Бейлис еще оставался и в мозгу точечка болезненная: что-то с ним теперь будет...

Солнце вставало, купола церквей и кресты над ними вспыхивали нестерпимым золотом. Сдавило сердце: нет надежды... "Да ведь я понимаю... думал, скорбя, тщетно пытаясь уловить, остановить в тумане промелькнувшую мысль. - Это - они, это из-за них... - и, погружаясь во мрак от обуявшего ужаса, повторял - не вслух, про себя страшные слова - будто кто-то не отсюда диктовал их, вливая в уши: "Аз, Господь, избрал... Вокруг, не веруя и проклиная, станет вращаться род людской до тех пор, пока не исполнится все! И обретем Свет. Аз сказал. Аминь". Евгений Анатольевич боялся повернуться, чтобы Ананий не заметил мелких бисеринок смертного пота, скатывающихся по лицу. Но тот, слава богу, ничего не видел.

Послышалась музыка; она звучала бравурно, искренне, уверенно. Вывернул оркестр, трубы сияли, музыканты самозабвенно надували щеки, барабанщики колотили в натянутую кожу, марш обещал счастье здесь, на земле. Следом вышагивали солдаты с винтовками "на плечо", сполохи взлетали с офицерских погон; невесть откуда, будто из воздуха, возникли дамы с букетами цветов, они бросали хризантемы, и офицеры ловили с милой улыбкой, любезно прикладывая ладони к козырькам фуражек.

Все было как всегда.

А до величайшего несчастья оставалось всего шесть лет. И это нельзя было изменить: заканчивалась Россия...

"Исчислил Бог царство твое и положил конец ему..."1

Ночь упала на Киев, быстрая августовская ночь. Только что проступали сквозь грязные стекла очертания домов, что растянулись длинно и однообразно по другой стороне улицы - и вот уже неясные тени танцуют за окнами, и расползается синеватый туман.

Председатель Блувштейн1 - рыжеватый, с шевелюрой, больше похожей на проволоку, и буйно растущим из ушей и ноздрей волосом, изрек непререкаемо:

- Вывод ясен... - чиркнул спичкой, высунув кончик языка, поднес к фитилю "семилинейки", вспыхнуло нестерпимо яркое пламя, наверное, оно казалось таким в размытом сумраке. По пухлым губам председателя скользнула расслабленная улыбка. - Этот свет- словно заря новой жизни, товарищи... Наш труд мертвящ и кровав, но кто выполнит вместо нас приказ революции? Нет таких людей в России. Вы знаете, что Феликс Дзержинский имеет полное понимание роли нашего народа в революции! Кто кроме нас, товарищи?

- Но ведь товарищ Лацис - латыш? - робко спросил кто-то невпопад.

Блувштейн сузил глаза.

- Что такое "еврей" в революции? Рабинович? Нухимзон? Нет! Это "Иванов", "Петров", "Сидоров" - ради бога! Кто любит революцию - тот еврей, и никто больше, представьте себе! И нет больше черты оседлости, законов, которые делят людей на евреев и неевреев. И ликует, ликует народ! - От глаз остались щелки, сквозь них, искоркой непримиримой, зрачок.

- Это может быть последнее заседание, товарищи. Завтра здесь будут жовто-блакитные и трехцветные, враги. И потому - мы обязаны успеть...

Следователь Цвибак (сидел рядом с оперуполномоченным Шварцманом, тот испуганно косил прыгающим глазом и оттого казалось, что вот-вот выстрелит очами в портрет товарища Лациса, что костенел напротив) изумленно всплеснул маленькими пухлыми ладошками:

- Докладываю по ревсовести: лично я успел все! Привлечено, расследовано и кончено до восемьсот пятьдесят человек, то есть контры, которая в подавляющем большинстве имела рыдать и имела почти полное сознание в блядстве-гемахт1 о советской власти!