Страница 17 из 116
В этом саду достойными примечания значились аркады, идущие по западной и северной части обширной площади. В этих аркадах размещались громадные настенные фрески — целые картины, изображающие самые значительные события в истории Баварии. Своим же фасадом аркады выходили на одну из главных улиц города — улицу Людовика, где высилось здание так называемого базара, помещения которого были отведены под магазины, кофейни и кондитерские.
Невдалеке, ещё одетый в леса, поднимался новый дворец короля. А рядом, тоже близившееся к окончанию, здание так называемой Пинакотеки. По замыслу Людвига Первого, здесь предполагалось разместить шедевры западногерманской живописи.
В памяти Ивана Гагарина были ещё свежи картины родной Москвы. И там поднимались новостройки. Большею частью так же предназначавшиеся для служения духовности нации. Но то были в основном церковные храмы да часовни.
Нет спору, возводились и новые дворцы, в той же первопрестольной и конечно же в Петербурге. Однако сии сооружения служили лишь избранным. Места же, в которых мог свободно собираться народ, были не опрятными и уютными кофейнями, а грязною и зловонною Сухаревкою.
И — вот эта разница в ликах. Отличие человека русского с вечно угрюмым или лукавым выражением, а то со злобою или, напротив, с испугом от добродушно открытого и спокойного лица людей в той же Германии, Австрии, не говоря о Франции или даже Италии. Отчего сие?
Перед каждым из собеседников, присевшим в чистой и уютной кофейне, — маленькая чашечка крепкого кофе. Глоток-другой — это как в ритуале: пришли не в обжорку, а скорее для утоления жажды иного рода — поговорить о насущном.
У бюргеров, сиречь обычных горожан, — неспешные разговоры о том, что составляет главное в их мерно текущей жизни. О том, наверное, как увеличить свой доход, если владеешь каким-либо предприятием или недвижимостью, сдаваемой внаём. Или о том, как и чему выучить сына, как выгоднее выдать замуж дочь.
У наших же знакомцев — иной полёт мысли. В сферах высоких и вроде бы никогда не имеющих целью опуститься до грешных и низменных забот, до пошлых и, так сказать, прозаических интересов.
Однако не эти ли спокойно текущие беседы за соседними столами и вызывают тот бурный взлёт суждений у наших друзей, ради которого они уединились в аркадах Королевского сада?
— Вы, Фёдор Иванович, уже более десяти лет как вдали от отеческих истоков. Многие из общих наших знакомых на Москве так о вас и говорят: иноземец. — На лице Ивана Сергеевича вежливая улыбка. — Не убеждён, что сие верно. Но разобраться в здешней жизни весьма преуспели. Так кто же прав: мы иль они?
Тютчев тоже ответил улыбкой:
— Так прямо и исчерпывающе ясно объяснить, как дважды два? Не сочтите, милейший Иван Сергеевич, за проявление некоего менторства по отношению к вам, но я в своё время тоже прошёл сей путь исканий. Однако простейших ответов не нашёл — их, мне кажется, вовсе не существует в природе.
Чашечка тонкого мейсенского фарфора изящно гляделась в удлинённых, аристократических пальцах юного князя.
— Мои вопросы кажутся вам гаданием на кофейной гуще. Но вот извольте — то, с чем вы недавно имели дело. Россия и Англия. Да, я сын своего отечества, и мне интересы родной страны ближе и дороже притязаний любой иноземной державы. Но справедливо ли считать Россию светочем свободы? Более того, примером для других народов. А ведь не только из наших, отечественных, уст здесь, на Западе, раздаются голоса, восхваляющие даже нашу демократию. Где же и в чём она?
Иван Гагарин напомнил, кстати, как немецкий поэт Гейне в «Путевых картинах» позволил себе противопоставление двух демократий — якобы российской и давней английской. Но правомерно ли это?
Тютчев сам не раз задавал себе вопрос: а надо ли так — вовсе сбрасывая со счетов крепостнические порядки и насилие над человеком, ещё не изжитые в нашей стране, называть Россию демократической?
Иное дело — политика Англии на международной арене. Тут двух мнений быть не может: бескорыстие и открытость России никак не спутать с алчностью и своекорыстием Британии, у себя в стране провозглашающей равенство и свободу, а другим народам готовящей рабское ярмо.
Бесспорно, когда-нибудь и Россия преодолеет существующее в её жизни противоречие. Она, несомненно, к этому и идёт. Но только не путём насилия, которое десять лет назад, четырнадцатого декабря, продемонстрировали на Сенатской площади мятежники и заговорщики, а путём возрастающей любви и милосердия к обиженным и обездоленным. И в своих отношениях с другими странами наша держава показывает сей пример — сердобольности и сострадания к ближнему, истинно братской и христианской любви.
— Именно эти свойства отличают Россию от других стран Европы, — Фёдор Иванович как бы подвёл черту под своими мыслями, которые он теперь и высказал вслух.
— А как же тогда объяснить, что все народы Европы похожи друг на друга и только мы одни — на свой манер? — поспешил возразить Иван Сергеевич. — Вот мы с вами за этим столом вспомнили два выражения лица — русского человека и любого иноземца. Разница? Так и между нашими странами: с одной стороны — Россией, а с другой — Германией, Францией, Швецией, да и любой, даже самой маленькой державой. Меж ними как раз — общность. А мы — точно с другой планеты. Вот что меня волнует и на что я ищу ответа. И не успокоюсь, пока его не найду. Честно признаться, я и в Мюнхен приехал не потому, что к дяде. Боже упаси так подумать! Эти самые искания меня сюда привели.
— И вы полагаете, что в рассуждениях и беседах, во встречах и спорах вы сыщете требуемый ответ? — вдруг спросил Тютчев. — Нет, мой юный друг, холодным, рассудочным умом Россию не понять. В неё надо только верить. Вот к чему я всё более и более прихожу сам, пребывая вдали от её корней и истоков. А для кого-то в Москве или в Санкт-Петербурге я — иностранец, давно оторвавшийся от русской стихии. Может быть, и речь родную давно и бесповоротно забыл?
— Именно я так не думаю! — пылко возразил молодой Гагарин. — А что касательно родной речи, простите за мою назойливость, но я не перестаю восхищаться вашими стихами... Вот и давеча ваша пиеса о возвращении из Греции — «Сон на море» — меня несказанно обрадовала. Простите великодушно, любезный Фёдор Иванович, но вы меня очень обяжете, коли доверите моим глазам и моему сердцу свидетельства вашего большого таланта.
— Зачем же так? — смутился Тютчев. — Ко мне вряд ли применимо сие определение. Я не Пушкин, не Жуковский...
— Вы — Тютчев! — Гагарин встал из-за стола и коротко поклонился. — Да-да, у вас, как и у России, о коей мы только что говорили, — свой путь. По отношению к вам — я с такою самобытностью безусловно согласен. Но тогда согласитесь и вы со мною: поверьте в себя, дорогой Фёдор Иванович, как вы призываете поверить в Россию!
Тютчев снял очки, и взгляд его сделался по-детски наивным и даже растерянным.
— Боюсь, что вы мне не поверите, но совсем недавно, воротясь из Греции, я как-то вечером, уже в сумерках, принялся разбирать свои бумаги. Вы знаете, я страсть как не люблю оставлять у себя исписанные клочки. От них до тошноты разит какой-то затхлостью. И вот, представьте, наводя порядок в ящиках своего бюро, я предал огню часть поэтических упражнений. А между ними, не скрою, были и стоящие. Упомяну, между прочим, перевод всего первого действия второй части гётевского «Фауста».
— И не испытали досады, если не сказать, раскаяния? — выдохнул Гагарин, не скрыв охватившей его взволнованности.
— Содеянное обнаружил некоторое время спустя. И, не скрою, был несколько раздосадован, — признался Тютчев. — Но, знаете, вскоре утешил себя мыслью о том, что когда-то в Древнем Египте исчезла в огне знаменитая Александрийская библиотека. Сравнимы ли её сокровища с несколькими клочками бумаги, исписанными вашим покорным слугою?
«Нет, положительно что-то надо предпринять, чтобы вывести милейшего Фёдора Ивановича из стойкого и, можно сказать, какого-то болезненного заблуждения! И я, именно я обязан буду найти способ убедить этого необыкновенного человека, совершенно не знающего себе цену, чего он и его творения стоят в действительности. Иначе и в самом деле всё канет в небытие, как когда-то упомянутая им сокровищница знаний древнего мира».