Страница 114 из 116
Тогда стояла поздняя осень. И потому в стихах возникло такое сравнение:
Сейчас он смотрел на неё вновь с тем же упоением, словно тот сон длился и теперь. Но теперь виной тому было не просто волнение — отказывало зрение. Однако память не могла подвести: Амалия была вновь перед ним такою же, как и пятьдесят лет назад, во дни их пламенной любви.
Амалия раскрыла сумочку и бережно извлекла из неё листок со стихами.
— Вот строки, написанные тобою тогда, в Карлсбаде. Я храню их как величайшую драгоценность, нет — как святыню. Ты, именно ты, Теодор, сделал меня счастливой, посвятив мне эти восхитительные стихи. И потому я не знаю на всей земле ни одной другой женщины, которая была бы счастлива, как я.
И она, склонившись к нему, нежно его поцеловала.
— О, ты не знаешь, моя милая Амалия, что ты совершила своим приходом ко мне! В твоём лице прошлое лучших моих лет явилось дать мне прощальный поцелуй. Значит, я не напрасно прожил такую длинную жизнь. Время золотое было подарено мне в начале и, получается, в самом конце моего бытия. А может ли быть что-либо значительнее такого дара?
45
Теперь, что ни утро, на его, казалось, одеревеневших губах появлялась лёгкая блуждающая улыбка.
«Да, это она, Амалия, вдохнула в меня и силы, и надежду. И принесла мне ощущение счастья, — говорил с собою Тютчев, — Однако не того счастья, о котором я, уже недвижимый, почти с погасшим зрением и затруднённою речью, теперь мог бы мечтать. К счастью в общепринятом смысле, видит Бог, я никогда не стремился. Прав был Жуковский: в жизни много прекрасного и кроме счастья. И один из этих даров, что Господь даёт человеку, — любовь. И она, любовь, всегда была тем, к чему я стремился всею своею душою. Любовь была моей страстью. Страстью тайной, страстью самой всемогущей. Разве не я когда-то написал об этом чувстве, способном преобразить всё вокруг и сделать явью мечту?
Тайная страсть... — вновь повторил он про себя. — Не она ли начало всему? И не она ли даёт мне и теперь силы, чтобы продолжать жить? Любовь — вот смысл жизни. А более у меня ничего не было и нет. Ничего, кроме любви! И жаль, что когда я умру, умрёт и моё ощущение самого главного в моей жизни — ощущение животворящей любви. Но разве мои стихи, свидетельство моей любви, сами не были рождены этой любовью — любовью к чуду природы — женщине, к жизни, наконец, любовью к отечеству? И разве она, поэзия, сама не была моею такою же сильной и тайной страстью?»
Тютчев вдруг изумился этой неожиданно пришедшей к нему мысли.
«Только однажды вырвалось у меня это признание в разговоре с Жуковским: «Я более всего любил в мире отечество и поэзию...» Во все другие минуты любовь к стихам и впрямь оставалась моею тайной, которую я всеми силами скрывал. Да, прятал от чужих глаз и ушей, как скрывают и хранят любовь к женщине. «Мысль изречённая есть ложь...» — когда-то я сказал в стихах. Теперь я могу признаться себе, что боялся отпустить от себя то, что слагалось в моей душе, потому что, отдалившись от меня, слова перестали бы в глазах других содержать те самые чувства, которые я в них вложил. Теперь же как — как стихам без меня? «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся»... «Так вот теперь мне бы хотелось одного: знать, останутся ли жить уже без меня мои стихи. Не окажется ли тщетной, растраченной по-пустому эта моя страсть тайная?»
Его голова бессильно покоилась на подушке. На лбу выступили холодные бисеринки испарины. Но он был доволен тем, что в этот ранний час к нему никто не придёт, чтобы утереть его лицо. Не придёт даже Эрнестина, без которой он не мог уже обходиться ни часу.
«Вот ещё чьею любовью продлевается моё существование на этом свете и на кого я обязан молиться до последнего моего дня».
И, вспомнив о Нести, Тютчев вдруг вспомнил, как ещё в январе он продиктовал ей стихи в память об их Мари.
«Нет, я был тогда не прав: никакая иная жизнь не могла бы спасти мою дочь. Ей была предназначена именно та, которою она и прожила. Жизнь любви. Жизнь, исполненная одной лишь сильною страстью — любовью и милосердием. Теми чувствами, что делают жизнь человека наполненной радостью и высшим смыслом».
46
19 мая Тютчева перевезли в Царское Село, где он так любил бывать летом. Но 13 июня его постиг новый удар, а вскоре ещё один, третий.
О последнем дне Тютчева Аксаков писал: «Лицо его внезапно приняло какое-то особенное выражение торжественности и ужаса; глаза широко раскрылись, как бы вперились вдаль, — он не мог уже ни шевельнуться, ни вымолвить слова, — он, казалось, весь уже умер, но жизнь витала во взоре и на челе. Никогда так не светилось оно мыслью, как в тот миг, рассказывали потом присутствовавшие при его кончине... Через полчаса вдруг всё померкло, и его не стало... Он просиял и погас».
Это случилось ранним утром в воскресенье 15 июля 1873 года.
«Да будет мир его бедной душе, которая с таким трудом оторвалась от своей телесной оболочки...» — вспоминала Эрнестина Фёдоровна.
Наверное, он боялся расстаться навсегда с тем, что действительно было его страстью тайной, — с поэзией, во имя которой он жил.