Страница 104 из 116
В ходе слушания дела открылось: подавляющее большинство участников организации и не слыхало о её программе. Просто сплотились молодые люди, не желающие примиряться с реакцией властей. Да, собственно, говорили меж собой о том, о чём думали и высказывались почти повсеместно все честные люди России.
Фёдор Иванович, ходивший в здание суда, как на службу, не пропустивший ни одного заседания, сейчас горячо говорил Толстому, насколько он был восхищен действиями защитников. Известные адвокаты Урусов и Спасович умно и красноречиво доказали публике обман, к которому прибегли организаторы «Народной расправы», дабы навербовать в её ряды «числом поболе». А сами обвиняемые покорили присутствовавших в зале суда искренностью.
— Мы оба с вами, Лев Николаевич, противники всяческого насилия, — сказал Тютчев. — Но вот что вдруг осенило меня на этом процессе: что может противопоставить пусть даже заблуждающейся, но пылкой и чистой в своих убеждениях молодёжи власть, лишённая всякого убеждения? Одним словом, что может противопоставить революционному материализму весь этот пошлый правительственный материализм? Вот в чём вопрос...
«Удивительно, всего одной фразой Фёдор Иванович обрисовал разлад между правительством и народом!» — восхищённо отметил про себя Толстой и вслух произнёс:
— Суды, тюрьмы, казни... Всё это лишь увеличивает непроходимую пропасть между низами и верхами, а сами верхи делает ещё более безнравственными. Вот почему я так ценю стремление принести простым людям хоть какую-нибудь пользу и сам по мере возможного стараюсь этим заняться.
— Однако не тщетны ли усилия человека изменить порядок вещей? Намедни близ Овстуга, на Десне, мне пришла одна простая и очевидная мысль, которая вдруг испугала меня своею ясностью, — неожиданно, как-то полудетски откровенно и изумлённо произнёс Тютчев, — В конечном счёте все наши усилия на этой земле ничто по сравнению с могуществом природы. Впрочем... — И Фёдор Иванович, не ожидая возражения или согласия Толстого, стал развивать то, что со дня посещения вщижских курганов и вправду пугало его своей категоричностью и беспощадностью.
По своему совестливому чувству он не прочёл Толстому свои стихи, из которых вытекала эта мысль.
«В стихах я ещё не совсем уверен. Может быть, когда-нибудь на досуге к ним вернусь и что-то переделаю в них, а вот вывод, главная мысль меня тревожит. Неужели это и есть, в отличие от решимости Льва Николаевича, моё собственное убеждение: коль все мы смертны и рано или поздно будем поглощены равнодушной бездной, то и впрямь тщетно каждое наше земное усилие? Но зачем же я сам тогда мучительно ищу ответа на происходящее вокруг меня? И разве бесплодно всё, о чём мы сейчас говорили со Львом Николаевичем? Вот же он сам ищет, и находит, и испытывает подлинное удовлетворение от того, что делает полезное для простых крестьян. А Мари — разве не занята она делами, так насущно необходимыми другим? Наконец, не разбудили ли и во мне новые понятия и чувства две недели пребывания в суде, который не мне одному — всей России ещё раз показал гнилость и безнравственность верховной власти? Тогда о чём же моя мысль: всё поглотится миротворной бездной?»
Рассуждения Тютчева о заботах чисто житейских и о предметах политической жизни, о вечности и месте в ней человека могли бы со стороны показаться хаотичными и необходимо не связанными между собой. Но Толстой с поразительной чуткостью определил, что всё это для Тютчева сейчас составляло одно целое и сводилось к простому и для каждого честного человека естественному вопросу: как самому жить и что делать. Между тем Лев Николаевич старался не перебивать собеседника и продолжал его слушать.
— Собственно, нет никакого противоречия в той мысли, которая не давала мне покоя, — вдруг с нескрываемым облегчением произнёс Тютчев. — Всё дело в том, что человек не должен ощущать себя центром мироздания и ставить свои собственные страдания выше боли других, себе же подобных. Не только помыслами, но и делами своими он обязан слиться со всем человечеством, со всем сущим в мире. Только в этом его бессмертие. Вот и вся разгадка того, что мне подумалось, когда я смотрел на останки древнего Вщижа на Десне. Но существует иная тайна: как каждому из нас достичь этой слитности с миром. Найти своё единственное и необходимое место во вселенной и в повседневдом человеческом бытии, чтобы жизнь наша не оказалась бесследной? Иначе: как избавиться от собственного эгоцентризма, неизменно нашёптывающего каждому из нас, смертных: что цели возвышенные и благородные, что печаль всего мира, когда у меня сегодня ноет собственная мозоль?.. Значит, практический вывод в том, чтобы не только понять эту высшую истину — о ней отвлечённо рассуждают многие, — но следовать ей в каждом своём поступке. А это-то самое трудное. Вот я сам...
«Да, я сам разве не корю себя постоянно за то, что, остро ощущая биение каждой клеточки жизни, часто остаюсь глухим к требованиям собственного рассудка и собственных чувств? Но поди ж, всегда жду сочувствия от других по поводу собственных терзаний. Как жду и теперь сострадания от Льва Николаевича... А вчерашний вопрос Мари о том, как бы я поступил, если бы прислушался к мнению света и предал бы свою любовь? От этого вопроса даже мороз по коже... Нет, я никогда не отрекался от любви. Но от чьей? От любви — её, бедной Лели. Как не отрекался и от любви верной Нести. Но сам-то я разве каждой из них платил такою же мерой? А вот Мари любит, не отмеривая свою любовь как благодеяние. Она в любви как бы слила, уничтожила своё эгоистическое «я». Однако, видимо, никому не дано всего достичь — и ничего не потерять. И никто из нас никогда не сумеет добиться полной гармонии между разумом и чувством. Но можно ли жить на земле, не стремясь постоянно к этой цели? Зачем тогда вообще человеку жизнь?..»
В этих или иных выражениях высказывал Тютчев свои мысли Толстому, он вряд ли мог точно впоследствии припомнить. Но по вниманию Льва Николаевича, с которым тот его слушал, Тютчев понял, что многое из сказанного им интересно и важно собеседнику.
У Толстого был свой опыт жизни, свои сомнения и тревоги, а значит, и свои убеждения, которые в тот момент сходились или не сходились с мнениями Фёдора Ивановича. Но оба они бесконечно были рады встрече.
И когда уже расстались, Тютчев вдруг ощутил, что, наверное, впервые в жизни говорил сегодня не просто для того, чтобы быть понятым другим и получить минутное утешение. Скорее — чтобы лучше разобраться в том, что тревожило его постоянно, разобраться в самом себе.
Прибыв в Москву, Фёдор Иванович прямо с вокзала послал телеграмму в Брянск для передачи её в Овстуг:
«Утомительно, но не скучно. Много спал. Приятная встреча с автором «Войны и мира».
Сообщил, как доехал, чтобы родные не волновались, но хотел сказать гораздо больше. И не просто о встрече с Толстым, наверное...
И Толстой не сможет забыть этой встречи. В письме Фету, тоже говоря о том, как доехал, он сообщит: «...встретил Тютчева в Черни и 4 станции говорил и слушал и теперь, что ни час, вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого, настояще умного старика».
А спустя три недели Лев Николаевич напишет в Петербург своему приятелю Николаю Николаевичу Страхову: «Скоро после вас я на железной дороге встретил Тютчева, и мы 4 часа проговорили. Я больше слушал. Знаете ли вы его? Это гениальный, величавый и дитя-старик. Из живых я не знаю никого, кроме вас и его, с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил. Но на известной высоте душевной единство воззрений на жизнь не соединяет, как это бывает в низших сферах деятельности, для земных целей, а оставляет каждого независимым и свободным. Я это испытал с вами и с ним. Мы одинаково видим то, что внизу и рядом с нами; но кто мы такие и зачем и чем мы живём и куда мы пойдём, мы не знаем и сказать друг другу не можем, и мы чуждее друг другу, чем мне или вам мои дети. Но радостно по этой пустынной дороге встречать этих чуждых путешественников. И такую радость я испытал, встретясь с вами и с Тютчевым».