Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 116



Слёзы помешали ей договорить. Но она тут же вытерла их прямо ладонью и произнесла:

   — Есть слово, которое никогда не бывает ложью, если его произносят даже сто раз на дню. Слово это — любовь. А любовь, как самая высшая благодать, не даётся человеку даром. За неё надо всегда платить только таким же чувством...

Почудилось, что кто-то прошёл по коридору рядом с дверью — так неожиданно скрипнула половица. Но звук тотчас смолк.

Тютчев, охватив голову худыми, покрытыми узловатыми венами руками, сидел неподвижно. Длилось это одну или две минуты, затем он встал.

   — Я теперь же, тотчас составлю бумагу. Дарственную на землю под школу и на лес, который я хотел продать... Пусть он будет для училища — на дрова, на отопление. Всё-таки пять классов, помещения для учителей, а зимы, я знаю, в Овстуге студёные.

37

Тютчев выезжал из Овстуга, как всегда, в смятенных чувствах. Однако на этот раз смятение вызывал не застывший слепок давно ушедшего былого, а, наоборот, всё то новое, что разом невольно вторглось в его собственную жизнь.

Никогда он не вникал в хозяйственные заботы по имению, а тут пришлось распорядиться о передаче школе леса и земельного участка. Нет, он не жалел о своём поступке, а просто думал, не внёс ли им, не посоветовавшись с управляющим и Нести, каких-либо нарушений в ведение дел.

Вот же здесь, в Овстуге, застало его письмо Мальцева — отказ от аренды сахарного завода. Сергей Иванович объяснил причину кратко: нет возможностей. Фёдор Иванович даже растерялся — как же теперь быть и кто поведёт на заводе дела? И продиктовал Мари письмо к Сергею Ивановичу, исполненное недоумения и обиды, хотя понимал: не о том надо писать. Как владельцу имения следовало бы испросить совета: с кем теперь иметь дело. Но что поделаешь — из куска мыла ведь и впрямь не высечешь искру, как не научишь уже экономическому умению!

Это были видимые, лежащие на поверхности причины расстройства. А смятение всё-таки вызывалось тревогой за Мари. Ни на минуту не отпускала та боль, переполняла. И, как всегда, боясь, что не сладит с собой, решил спастись бегством.

20 августа 1871 года Тютчев выехал из Овстуга. Но направился домой не по новой железной дороге, по которой ехал сюда из Петербурга, а старым, привычным путём — через Орел на Москву.

В Орле, сев в вагон, вдруг почувствовал такое глухое одиночество, что даже вынул платок и вытер им несколько раз глаза. И задремал, чтобы избавиться от навалившихся раздумий...

Скрипнули тормоза, качнулся, дёрнулся вагон, и сон Фёдора Ивановича прервался. Через окно увидел название станции: «Чернь» и вышел размять затёкшие ноги.

Деревянная платформа была замусорена подсолнечной шелухой, обрывками бумаги, папиросными окурками. Из раскрытых дверей станционного помещения доносились запахи незатейливого буфета.

Фёдор Иванович вошёл в небольшую залу, пола которой на протяжении, должно быть, целой недели не касалась метла. Хотел выпить чаю — благо огромный самовар стоял, что называется, на парах, но, заметив, как буфетчик переставлял немытые, захватанные жирными пальцами стаканы, купил тульский пряник и вышел.

Дали второй звонок.



Тютчев поднялся в тамбур и увидел в проходе жилистого, крепкого, среднего роста человека в высоких сапогах и синей блузе, перепоясанной широким солдатским ремнём. Загорелое лицо с небольшими, удивительно ясными глазами обрамляла тёмная, почти не тронутая сединой борода.

   — Граф Лев Николаевич! — изумился и обрадовался Тютчев.

   — Фёдор Иванович, милейший, здравствуйте!..

Толстой! Да как же это неожиданно здесь, на незнакомой станции — и такой близкий человек! Вот ведь как случается: ехал в пустом купе, томился в одиночестве, припоминал, в мыслях вызывал кого-нибудь из близких друзей, воображал, как одного их слова стало бы достаточно, чтобы высказать ему сочувствие, и надо же такое! — человек, роднее которого и не сыскать. Это не важно, что Лев Николаевич почти не бывает в Петербурге, но с той далёкой и самой первой встречи — родственная душа.

Как же он тогда, годившийся молодому Льву Николаевичу в отцы, на целых двадцать пять лет его старше, человек, можно сказать, другого поколения, и вдруг сам сделал шаг навстречу, прилетел знакомиться? Непостижимо, никак на него не похоже. Но было всё в точности так. Будто кто толкнул, указал: роднее не сыскать. И не по тем связям, что устанавливаются людьми в общежитействе, когда друг у друга на глазах, всегда рядом. По связям, которые и дружбой-то не назовёшь. По влечению души. Хотя и связи по родству всё-таки были: мать Фёдора Ивановича — из рода Толстых, и выходило, — они со Львом Николаевичем шестиюродные братья.

И другое могло бы их сблизить по-родственному... Впрочем, не о том сразу вспомнилось, не о том подумалось. Именно первое знакомство всплыло...

Ба, да это же Тургенев их тогда впервые и свёл!.. А случилось всё так. В ноябре 1855 года из Крыма прибыл в Петербург подпоручик Толстой — в бекеше с седым бобровым воротником, с модной тростью в руках и только что полученным орденом Анны. Да не просто офицер с театра войны — автор знаменитых «Севастопольских рассказов».

Конечно, кинулся молодой офицер сразу к Некрасову и другим литераторам, сотрудникам «Современника», и остановился на квартире Ивана Сергеевича.

Тургенев — без ума от таланта молодого писателя — всех «угощал» Толстым. И решился тогда светский, блестящий «лев петербургских салонов» Тютчев познакомиться с восходящей литературной звездой. Нет, ехал очарованный толстовской неожиданной, ни на что доселе не похожей правдой о войне, правдой о жизни души человеческой.

А Толстой? Как он воспринял Тютчева? Впервые попав в столичные литературные круги, только краешком уха услышав, что Фёдор Иванович — поэт, польщён был встретить знаменитость. Но никакой в полном смысле слова литературной знаменитостью не был тогда Тютчев! Это просто Некрасов, наверное, так его отрекомендовал, потому что он-то действительно знал, что за талант Фёдор Иванович. Не случайно он первым, ещё до Тургенева, выдвинул его печатно в число истинных русских поэтов. И настоятельно уговорил Толстого после первой же встречи с Тютчевым прочитать его стихи. Навалились с советом все авторитеты «Современника». Толстой прочёл рекомендованные стихи и, по его собственному признанию, обмер от величины тютчевского таланта.

Так они познакомились, открыв друг в друге поразившие каждого глубины самобытности. И с тех пор с пристрастием следили за каждым произведением друг друга.

Толстой читал вслух стихи Тютчева всем, кто появлялся в Ясной Поляне, и постоянно возбуждали они у него такое волнение, которое, наверное, способен был вызвать разве что один Пушкин.

Лев Николаевич однажды так и выразился, оценивая поэзию Фёдора Ивановича: «У нас Пушкин, Лермонтов, Тютчев — три одинаково больших поэта». Впрочем, вслух он об этом сказал не в ту пору, о которой идёт речь, а гораздо позже. А в начале их отношений он прикасался к каждой строчке тютчевских стихов, как прикасаются к чему-то очень сокровенному. Вот ведь чувствовал сам что-то очень личное, думал, что волнение это свойственно только тебе одному, а раскрыл стихи — всё там есть, всё, что сам ты носил в душе. В этом — главное проявление высшей поэзии.

Поразился и Тютчев, когда прочитал «Войну и мир», — такой глубины проникновения и в человеческую душу, и в ход истории он ещё не встречал в русской литературе. Не пощадил даже самолюбия Вяземского, который не принял толстовского изображения народной войны. Она рисовалась ему в ином, более возвышенном и романтическом виде. Вроде Вяземскому больше веры: сам участвовал в Бородинской битве, там под ним убили двух лошадей. Толстой же и родился-то спустя целых шестнадцать лет после Отечественной! И всё ж не воспоминаниям ветерана отдал дань Тютчев, как бы ни были они авторитетны, а правде толстовского искусства, его взглядам на свершившееся в 1812 году. Тут Тютчев выказал себя тоже ведь как художник и философ...